Никто не умрет

22
18
20
22
24
26
28
30

Катька присела, опахнув меня горьким теплом, и протянула руку. Шарахнет сейчас об стенку, как указчицу, подумал я, стискивая зубы. Не шарахнула. Легонько тронула пальцем губы, поднесла палец к своим губам и неожиданно громко чмокнула, словно каплю варенья всосала. Так же медленно отвела руку и тем же пальцем принялась кокетливо закручивать воду в ведре.

Я беспокойно зашевелился. Катька улыбнулась и стала задавать глупые вопросы. Много. Что-то про больницу, где я лежал, про РКБ, про охрану и про то, когда и как туда лучше проходить. Я ни говорить, ни думать особо не мог, и Катька это видела, поэтому спрашивала так, чтобы в ответ было достаточно сказать «да» или «нет», а то и кивнуть. Но я устал даже от коротких слов и движений, мне было от них неудобно, и от сидения на полу неудобно, и от неподвижной руки и затекших ног тоже, а еще больше — от Кира с Ренатом и особенно от Катьки, которая, не останавливаясь, вертела пальчиком и спрашивала, спрашивала. А я отвечал и кивал — как во сне, дурном. Только во сне обычно все наизнанку и неправильно — попробуйте, проснувшись, сравнить решенную во сне задачу с правильным ответом, если вы не Ньютон и Менделеев, конечно. Кто это такие, кстати? Не помню.

Отвечал и кивал, не понимая смысла, зато все нестерпимей понимая, что таким, как Катька, ничего говорить нельзя. Как в американском кино, каждое слово будет обращено против меня — нет, не меня, а всех. Потому что она не просто так спрашивает. Ей для дела надо. А ее дело — это всем остальным беда и смерть. Такая, что лучше бы не рождаться.

Рождаться.

Она спросила: а в роддом из РКБ пройти можно? Через первый этаж? Второй? Третий?

И я ответил.

И про охрану, и про галерею на третьем этаже, и про парк возле РКБ, где лучше подождать вечера, когда врачи разойдутся. Останутся несколько дежурных и один охранник. И женщины с детьми. Новорожденными и еще не рожденными.

Я попробовал стиснуть зубы, попробовал откусить себе язык. Но Катька все крутила пальчиком и спрашивала, ласково улыбаясь. И я говорил, говорил — про маршрутки, про то, что ехать лучше не толпой, а мелкими группками, сейчас, пока автобусы пустые, и никто не обратит внимания на толпу подростков. Говорил и не мог заткнуться. А Кир с Ренатом слушали, глядя в мой поганый рот.

Я завыл — и все равно продолжал отвечать. Головой кивнул или мотнул — им этого хватает. И всем теперь хватит.

Мне по морде и другим местам прилетало всю неделю. Мне это надоело и больно было дико. Но лучше бы по морде прилетело, хоть наковальней, чем вот это. Лучше бы Катька мне косточки ломала одну за другой, улыбаясь, чем вот так заставлять меня говорить то, что говорить нельзя.

Я кем угодно согласен стать, только не предателем. А теперь валялся весь такой воющий-сопливенький и предавал. Всех вокруг и поодаль. Даже не рожденных еще.

Это не каждый может — а я смог.

Кир и Ренат повернулись и ушли ровной походкой, один за другим. Катька разглядывала меня, улыбаясь и вращая пальчиком. И я перестал выть, потому что увидел сквозь муть слипшихся ресниц, что Катькино лицо меняется. Восьмиклассница Кудряшова, мастерски пропущенная через фотошоп, невероятно красивая и страшная, с сияющей кожей без прыщей, синими-пресиними глазами и горизонтальным зрачком, как у лошади, будто отлетает на качелях на миг, на полмига, уступая другим красивым незнакомкам — и тут же возвращаясь обратно. Незнакомки были разными. Белокожими, темными, рыжими, носатыми и курносыми, блестящими и прекрасными. Передо мной точно женский журнал быстро пролистывали. Я проморгался и замер. Два лица были знакомыми. Оба я видел, чувствовал и еще много чего в связи с ними испытал. Одно, черноглазое и смеющееся, опалило меня до глотки, до зажаренного сипа в легких. А другое, серьезное, так и не далось глазу — но я все равно его запомнил на всю жизнь и, похоже, дальше. Не видел ничего — но синий спортивный костюм, рыжие волосы, серьезный взгляд очень издалека и палец у губ узнал бы везде и без ошибки.

И сейчас узнал — без пальца, костюма и рыжих волос. Без ошибки.

«Так это ты была?» — хотел спросить я. Но это был неправильный вопрос. А правильный вопрос был: так ничего не было?

Я открыл рот, и Катька с готовностью потянулась ко мне пухлыми и извилистыми какими-то губами. А за губами мелькнуло что-то такое страшное и так пахнуло мусорным баком возле столовки, что я отшатнулся.

Катька тоже отшатнулась.

— Что дергаешься? — спросила она. — Такой борзой ходил, умник, друзья у него, важный, что ужас, не смотрит, насмехается еще. Ты вот теперь понасмехайся. Что сидишь? Давай скажи что-нибудь смешное. Я, как дура, за ним… Для него…

Никаких лиц вместо Катькиного больше не мелькало. Катька стала почти такой, как раньше, еще и неровным румянцем покрылась. И я впервые понял, что она мне нравилась — именно такой, надутой и несчастной.

Но кого это теперь волнует. Ее волнует.