Конец здравого смысла,

22
18
20
22
24
26
28
30

В это время пришла с рынка тетка Елены Викторовны, с двумя их собаками — мрачным бульдогом и Джери, шумным фоксом. Тетка, вся высохшая, с накладными волосами, в старомодном крашеном платье, быстро юркнула за свою ширму.

Она всякий раз, когда слышала повышенный разговор между супругами, уходила к себе за ширму.

— Ну, давай деньги, — сказала Елена Викторовна, видимо перебитая приходом тетки в своем возбуждении.

Кисляков опустил руку в карман и чуть было по ошибке не вынул отложенные пятьдесят рублей вместо двухсот.

— Вот двести рублей, — сказал он и тут же убедился, что от Елены Викторовны нельзя утаить ничего. Уж сколько у него было попыток в этом направлении, и все они кончались крахом.

— А где же еще пятьдесят?

— Какие пятьдесят?

— А те, что ты должен был получить за командировку.

— Ах да, эти… Эти здесь. Я их отложил отдельно, — сказал Кисляков и по подозрительному молчаливому взгляду Елены Викторовны, которым она смотрела на него, пока он лез в карман и доставал деньги, понял, что она относится к нему, как к жулику, и даже не раздражается, не приходит в ужас от лжи, а просто решает, что с ним нужно быть начеку, учитывать каждую копейку.

Это сразу привело его в состояние крайнего раздражения и беспросветного отчаяния от своей полной зависимости и унизительной поднадзорности.

Но он опять ничего этого не высказал. Только лицо его было совершенно расстроено и сердце неприятно-болезненно билось.

— А гостей позвал?

— Позвал.

— Сколько?

— С нами и с тетей всего будет девять человек.

— Только чтобы не больше девяти, — сказала почему-то Елена Викторовна. — Ну, садитесь обедать. Тетя, садитесь. Садитесь, после сделаете.

Кисляков, сохраняя недовольно-молчаливый вид, сел. Кроме неприятного осадка от разговора с женой, у него было раздражение от присутствия собак и тетки.

Может быть, пятьдесят процентов его нервности и склероза нужно было отнести за счет присутствия в комнате тетки и собак.

Одна собака, фокс Джери, белая с черными пятнами, изводила своим пронзительным лаем. Стоило только услышать ей хотя бы самый отдаленный звук или звонок, как она вскакивала с своего матрасика и, подняв переднюю ногу и одно ухо (другое у нее всегда завертывалось), пронзительно, звонко лаяла, забросив вверх голову, так, что Кисляков каждый раз вздрагивал, точно ему в бок сунули каленое железо.

Другая собака, мрачный большеголовый бульдог с отвисшей губой, с переломленным хвостом, отличался каким-то загадочным взглядом. Он портил жизнь тем, что всегда лежал в кресле сбоку письменного стола. Когда Кисляков подходил к нему, чтобы прогнать, тот загадочно-мрачно смотрел на него, и можно было опасаться, что он еще, чего доброго, укусит, так как он иногда даже начинал рычать.