Умереть и воскреснуть, или Последний и-чу

22
18
20
22
24
26
28
30

Мрачнолицые горожане поочередно приближались по дорожке к дому и деловито бросали нам «посылочки», словно участвуя в тягостном, но обязательном ритуале. Подвода привезла новую партию зажигательных средств — коробки с пиротехникой: шутихи, петарды и фейерверки. Сейчас сожжение дома превратится в праздничное действо. Отличные поминки сотням кедринских и-чу.

Мы бессильны и потому позволим дому сгореть. Дотла. Безмолвно обменявшись этой горькой мыслью, мы с отцом побросали ведра. Младшие братья с заминкой, но последовали нашему примеру. Шланг, выпущенный из твердой руки, шипел и вертелся на скате крыши, безуспешно пытаясь отмыть нас от скверны.

А вот мать и сестренка не желали сдаваться и сами плескали воду на стены. Так что их пришлось заговорить.

Надо было вынести из дому самое ценное. Мы не стали глядеть, как занимается крыша, и ринулись внутрь. Документы, семейный архив Пришвиных, карты, логические атрибуты, оружие и конечно же книги. Нашу библиотеку собирали многие поколения моих предков.

Мы взяли столько добра, сколько могли унести на горбу и в руках. Потом вышли на крыльцо и, не оглядываясь, двинулись на толпу. Люди стояли тихо, будто даже не дыша. Они раздались, пропуская нас в город.

Позже мы с отцом сходили на пепелище. Искупительное пламя давным-давно потухло. От дома сохранилась лишь русская печь с высокой трубой, сплавившиеся «голландки» и каменный фундамент со ступенями лестницы. Зрелище было немыслимое. Этого просто не могло случиться с нами, Пришвиными. Как рассеялся дым, заполнивший, казалось, весь мир, пропитавший каждый наш волосок и ворсинку одежды, так и эта тоскливая картина разрушения обязана была исчезнуть, открыв взору все те же стены, крышу, окна, двери, крыльцо и фундамент…

Ни-ког-да. Никогда больше мы сюда не вернемся. Надо начинать новую жизнь, совершенно новую, жизнь без Сельмы… и без нашего «гнезда». Смириться можно со всем на свете. Рано или поздно каждому приходится терять самое главное, самое любимое. А разве мы — не такие, как все?

Сельма приехала в Кедрин в холодильном фургоне, а в дом Никодима Ершова, который приютил нашу семью, Сельму отвезли на черном «пээре». Ее покрывало пропитанное кровью знамя Гильдии. И некогда белое солнце, и белый меч на черном фоне стали кровавыми.

Я не мог находиться в доме Воеводы и отправился в офицерское общежитие кедринской рати. Вернее, меня приволок туда Фрол Полупанов — сам я еле ноги передвигал. Я не мог оставаться с семьей, потому что боялся смотреть в глаза матери. Я не был и на оплакивании моей сестры. И не оттого, что семья увидела в ране мой меч, — Ефим Копелев еще в Каменске обнаружил и тайком его вынул. Просто во мне сломался стержень: жизнь была кончена. После смерти сестры, гибели колонны и сожжения «гнезда» Пришвиных меня уже ничего не волновало, не заботило, не тревожило.

В полубеспамятстве я валялся на заправленной серым солдатским одеялом койке. Перед глазами являлись лица Сергея Платова и Кирилла Корина, посланных мною на смерть, Ивана Ракова, Петруся Голынко и Анвара Сама-това, сожранных кровеедом, Тимура Гарова и Игната Мостового, убитых моей сестрой, лицо Сельмы Пришвиной, чью кровь не смыть мне никогда, Назара Шульгина, лежащего на смертном одре и шепчущего, глядя на меня: «Дурак…» Дорога, усеянная телами ближних и дальних, тянулась за мной, и называлась она — жизненный путь.

Мертвые со мной разговаривали. Не корили, а пытались что-то объяснить, но я их не понимал. Мне казалось только, все они знают что-то, чего не знаю я. И не узнаю никогда. По крайней мере, пока жив… Они спрашивали о чем-то, беззвучно шевеля губами. Я не в силах был им ответить.

Так продолжалось вечность. Потом я не поверил: лишь два часа пролежал на той жесткой койке. И вдруг тяжелая рука легла мне на плечо, затрясла, пытаясь вырвать из цепкого плена мучительных видений. Я сопротивлялся — не хотел возвращаться в реальный мир. Тогда пришелец надавал мне пощечин: хлестких, звонких — с обеих рук, от которых похрустывали мои позвонки и моталась из стороны в сторону голова. Я очнулся. И тут он заплакал.

— Что делать, сынок? Как же теперь? Без Сельмы-то?..

Щеки горели, в голове звон. Я приподнялся на локтях, стукнулся затылком о металлическую спинку койки. Холодная латунь обожгла раскалившуюся голову. Я дернулся и сел на постели. Федор Пришвин сидел на табурете в изголовье кровати, держась за виски, и раскачивался из стороны в сторону.

— Убей меня, — произнес я спокойным, усталым голосом. Отца будто током ударило. — И всем станет легче, — развивал я свою мысль. — Мы сделаем так, будто я сам себя…

Он хотел снова хлестнуть меня по щеке, но я перехватил его руку, сжал изо всех сил. Я глядел на него, седого сгорбленного старика, погрузневшего, придавленного горем, и не мог узнать в нем Федора Пришвина — красавца, богатыря и мудреца, на которого в былые времена заглядывалась половина кедринских женщин.

— Ты… меня… слушай… Я… дело… говорю… — с паузами, чтоб дошло наверняка, произнес я.

— Сам себя кончай, коли приспичило! — выкрикнул он со злостью. — Нечего на других груз валить! — И брезгливо отодвинулся от меня. Справившись с собой, отец добавил глухим, чужим голосом: — Мать-то слегла — едва Сельму увидела. Сознание не теряла, не падала. Ослабла, дотащилась до постели — помощи нашей не приняла — и лежит. Руки едва поднимает и говорит с трудом. Врач сказал: «Нужен полный покой и хороший заговор — добрый, от своих».

Я слушал отца, и желудок мой наполнялся ледяной тяжестью, проваливался и тонул, и я тоже куда-то проваливался. Ма-ма! Господи! Ма-ма!..

— Пошли! — вдруг с прежней властностью произнес Федор Пришвин и поднялся с табурета. — Мать хочет тебя видеть. Убедиться, что ты жив-здоров. Нам не верит. И вот еще что… Она мне шепнула для тебя: «У нас большая беда. Надо быть вместе. Приходи скорей». Понял? А Никошу не бойся — он перебрался на время в штаб-квартиру. Сам перебрался — мы его не просили. Он ведь не сволочь. Психанул просто. Нервы у нас у всех шалят.