Жар-цвет

22
18
20
22
24
26
28
30

Лала бросила на Гичовского косой взгляд, и на низком лбу ее под крутящимися, жесткими волосами обозначилась резкая морщинка, а верхняя губа нервно задрожала под черными усиками.

— Этот тоже будет к ней свататься? — полуспросила она.

— Кто? к кому? — изумился граф.

— Не смейтесь надо мною! — гневно прикрикнула Лала. — Я говорю о вашем приятелe, русском…

— О, Лала, вы неподражаемы: да ведь он видит Зоицу в первый раз…

— Так что же? Разве надо много времени, чтобы влюбиться и влюбить в себя эту дурочку? Посмотрите, какие теплые глаза у них обоих… Зачем вы привели его?

— Потому что ваш старик заинтересовался им в театре и просил познакомить. Да вам-то что, Лала? За что вы его невзлюбили? Я, конечно, мало его знаю, но, кажется, добрый малый…

— Добрый? — презрительно отвечала Лала. — Разве это достоинство? Все добры, покуда не умеют или не имеют характера делать зло… Не симпатичен он мне. И знаете, почему? Я не успела еще вглядеться в него, почувствовать его, но — сдается мне — какой-то он не свой… чем-то чужим веет от него на меня… точно он — в оболочке какой-то… он — сам по себе, а вокруг него, как белок в яйце вокруг желтка, сгустилась сила некая. Люди ее не видят, и сам он ее, может быть, не чувствует, а, между тем, она им владеет, и движет, и управляет, и он ею дышит, мыслит, чувствует, он весь невольник ее, поглощен и уничтожается ею… Если бы я не боялась, что мои слова будут подслушаны в недобрый час злым ветром, я сказала бы вам, что я читаю в глубине его голубых глаз.

— В Шотландии, — с усмешкою возразил Гичовский, — я видал, что в таких случаях, когда боятся словами нанести вред и беду, берут в руки ключ, а в губы листок трилистника и тогда говорят смело…

— Я не знала этого, — с любопытством сказала Лала. — Когда-нибудь, при случае, попробую.

— Отчего же не сейчас?

— Оттого, что я не вижу вблизи трилистника… Как жаль, что я не умею писать!

— Разве слова на бумаге менее опасны, чем в устах человека?

— О нет, даже более, но их можно сжечь, тогда как у ветра хороший слух и вечная память: он слышит и помнит, помнит и знает… Смотрите, смотрите, пожалуйста, как пристально глядит на вашего приятеля мой Цмок. Уж — видите — тоже изумлен им… разве не удивительно это, что в такое позднее время и прохладную ночь Цмок остался у моря на террасе и не зарылся нежиться в теплые одеяла?..

Гичовский обратил глаза свои, куда показывала Лала. Один из столбов террасы был обвит блестящим узорчатым шнуром пальца в два толщиною, резко рельефным на белом мраморе. От шнура отделялась в воздух а длинной шее золотистая змеиная голова, в искрах-глазках которой графу в самом деле почудилось какое-то необычайное выражение, почти человеческое и, бесспорно, возбужденное.

— Вот гигантом становится ваш Цмок! — заметил Гичовский. — Какой это уж!.. Скоро будет целый удав!..

— Посмотрите, как у него горло вздувает: я! — перебила Лала. — Он ужасно волнуется сегодня.

— Летучие мыши вьются — он слышит их и возбужден.

— Летучие мыши вьются каждый вечер, но Цмока таким я давно не видала… Знаете, когда он такой бывает?

— Скажите — буду знать.