Генрих фон Офтердинген

22
18
20
22
24
26
28
30

— Это влияние Севера, — молвил Шванинг. — Мы отогреем тебя. У нас наверное ты научишься ценить прекрасные глаза.

Принарядившись, Генрих с матерью поспешили обратно в зал, где гости собирались ужинать. Старый Шванинг представил Генриха Клингсору, поведав своему другу, какое впечатление тот произвел на Генриха с первого взгляда и как жаждет Генрих покороче узнать его.

Чувствуя неловкость, Генрих не находил, что сказать. Клингсор обошелся с ним дружески, завел речь о родных местах Генриха и о краях, где Генриху довелось побывать.

В речах Клингсор а слышалась такая сердечность, что юноша скоро осмелел и принялся беседовать как ни в чем не бывало. Немного погодя Шванинг вернулся к ним, на этот раз в сопровождении прекрасной Матильды[72], сказав ей: «Не откажите моему застенчивому внуку в своем любезном участии. Уж вы извините: ваш отец очаровал его прежде вас. Юность в нем пока еще дремлет, но, поверьте, сияние ваших очей оживит ее. У этих северян весна поздняя».

Генрих и Матильда зарделись. Они переглянулись как бы в недоумении. Она тихо, почти невнятно пролепетала, нравится ли ему танцевать. Не успел он сказать ей «да», музыканты заиграли веселый танец. Генрих молча пригласил ее, их руки соединились, и еще одна пара начала вальсировать среди других пар. Шванинг и Клингсор были внимательными зрителями. Мать и купцы радовались, какой Генрих изящный и какая прелестная девица танцует с ним. Старые подруги не могли наговориться с матерью и не скупились на добрые пожелания: статный юноша подавал, по их мнению, наилучшие надежды.

Клингсор молвил Шванингу:

— Лицо вашего внука располагает к нему. Оно одушевлено чистым богатым чувством, и, кажется, само сердце говорит его голосом.

— Мне бы хотелось, — ответил Шванинг, — видеть его вашим достойным учеником. Я замечаю в нем поэтическое призвание. Да преисполнится он вашего духа! Он весьма напоминает мне своего отца, хотя как будто не столь горяч и своенравен. Тот в юности тоже подавал надежды, но ему вредила некая ограниченность. Слов нет, художник, трудолюбивый, искусный, но заурядный, того ли можно было ждать от него!

Генрих рад был танцевать без конца. Как ненаглядной розой он любовался тою, с которой танцевал. Ее чистые очи отвечали ему без всякой уклончивости. В пленительном девичьем облике как бы таился дух ее отца. Огромные безмятежные зеницы возвещали вечную юность. Темные звезды нежно лучились в светлой небесной голубизне. Лоб и нос оттеняли сияние своей благородной хрупкостью. Лилия клонится поутру навстречу солнцу; такой лилией был ее лик; тонкая шейка в своей белизне являла голубые жилки, прелестно вьющиеся возле милых ланит. Ее голосом эхо откликнулось бы издалека, и, как бы увенчивая на лету это легчайшее виденье, возникала темнокудрая головка.

Больше танцевать было нельзя: накрыли на стол; кто постарше и кто помоложе сели друг против друга.

Генрих не расстался с Матильдой. Слева от него сидела юная сродница, а прямо напротив него Клингсор. Если Матильда не отличалась говорливостью, тем разговорчивее была Вероника, сидевшая слева от Генриха. Вероника сразу завязала с ним короткие отношения, в нескольких словах описав каждого из гостей. Генрих слушал не очень внимательно. Впечатления танца не проходили, и вправо его влекло больше, чем влево. Клингсор, однако, прервал Веронику, осведомившись, что это за лента с таинственными письменами и почему Генрих украсил ею свой вечерний наряд. Генрих проникновенно поведал о деве с Востока. Матильда прослезилась, сам повествователь не без труда скрывал свои слезы. Зато теперь Матильда говорила с ним; все за столом оживились. Вероника весело щебетала со своими подругами. Отцу Матильды случалось бывать в Венгрии[73], и Матильда описывала Генриху эту страну, обрисовывала жизнь в Аугсбурге. Никто не скучал. Музыка победила чинную сдержанность и прельщала беззаботной утехой каждого, каковы бы ни были его склонности.

Ароматные цветы царили на столе во всем своем роскошестве; среди цветов и яств раздолье было вину, простиравшему свои золотые крылья, так что между гостями и остальным человечеством колыхалась красочная завеса. Впервые в жизни Генрих изведал тайну Праздника. Вокруг стола виделись ему тысячи непоседливых проказников-духов, безмолвно участвующих в человеческом веселье, как будто людская отрада — для них пропитание, а людское блаженство — хмель. Блаженство жизни представилось ему поющим деревом[74], сплошь в золотых плодах. Зла не замечал он и не постигал, как людская склонность, отвращаясь от этого дерева, может предпочесть пагубный плод познания или дерево вражды[75]. Приобщившись теперь к вину и трапезе, он вкусил восхитительной сладости. Трапеза была сдобрена небесным елеем, и сама земная жизнь играла в кубке всем своим великолепием.

Шванинг принял новый венок, принесенный девушками, и, увенчанный, молвил:

— Того же заслуживает Клингсор, наш друг, раздобудьте для него венок, а мы с ним вознаградим вас новыми песнями. Уж за мною дело не станет.

Он махнул музыкантам рукой и во всеуслышанье запел:

Мы несчастные созданья. Разве нам не тяжело? День за днем таить страданья — В этом наше ремесло. Притворяться мы устали, Чтобы скрыть свои печали. Нам любиться запрещает Наблюдательная мать. Плод запретный нас прельщает, Вот бы нам его сорвать! Видит юношу юница. Ах, как сладко провиниться! Мысли тоже под запретом? Знает бедное дитя: Можно лишь мечтать об этом, Пошлин тяжких не платя. Избежать нельзя соблазна, Так что греза неотвязна. Мы не спим в тоске глубокой, Помолившись перед сном. На постели одинокой Страшно в сумраке ночном. Нестерпимое томленье! И зачем сопротивленье? Нам велят хранить приличье. Ох уж эти старики! Зреют прелести девичьи Всем застежкам вопреки. Юной жизни проявленье Это тоже преступленье? Пренебречь надеждой нежной, Избегать прекрасных глаз, Быть холодной, быть прилежной, Непреклонной напоказ, Изнывать в уединенье, — Что за жизнь в таком стесненье? Нет с печалью нашей сладу; Ноет сердце, жизнь пуста; И целуют нас в награду Полумертвые уста. Не пора ль признать нам смело: «Царство старых устарело!»

Старцы и юнцы ответили на песню дружным смехом. Девушки, краснея, отворачивались, чтобы скрыть улыбку. Подтруниваньям и поддразниваньям не было конца, но тут явился венок, предназначенный для Клингсора. Клингсор внял настоятельным просьбам не состязаться со Шванингом в нескромности.

— Нет, — ответил он, — у меня просто духу не хватит на людях разглашать девичьи тайны. Я спою песню по вашему заказу.

— Не любовную, нет, — кричали девушки. — Воспевайте вино, а впрочем, воля ваша!

Клингсор запел:

В горах зеленых бог родится, Нам приносящий небо в дар; И солнце родичем гордится, Младенцу свой вверяя жар. Зачат весною нежным лоном, Он зреет медленно потом И под осенним небосклоном Играет в блеске золотом. Он в колыбели спит, послушный, Растет в подземной тишине; Он строит замок свой воздушный, И торжествует он во сне. Не приближайся к подземелью[76], Когда готов он сбросить гнет. Взрывая собственную келью, Он путы временные рвет. Стоит у входа страж незримый, Хранит его святые сны. Назойливые пилигримы Копьем воздушным пронзены. Он словно крылья расправляет, Зеницы светлые раскрыв: Служить молебны позволяет, Услышав горестный призыв. В своем хрустальном одеянье[77] Он покидает колыбель; Несет он розы[78], в них сиянье Для всех народов и земель. Всех утешает лучезарный, Приверженцы повсюду с ним; Народ ликует благодарный, В сердцах восторг неизъясним. Непостижимым излученьем Он проницает этот мир; Любовь таинственным влеченьем Он залучил к себе на пир. Избрал недаром он поэта, Век возвещая золотой; Не скроет вечного завета Хмельной напев, напев святой. Бог дал поэту разрешенье Уста прекрасные лобзать, И для красавиц прегрешенье — Поэту в этом отказать!

— Милый провозвестник! — отозвались девушки.