Ему трудно было поверить, что все случившееся не было сном; он старался изгнать из памяти бедайя, Кору и индианку, олицетворявших его угрызения совести; но вид окоченевшего безжизненного тела и мертвенно-бледного лица неизменно возвращал Эусеба к действительности и напоминал о вине его еще более сурово, чем это могла сделать совесть.
Он встал на колени перед Эстер, умоляюще протянул к ней руки и, возвысив голос, словно она могла услышать его, сказал:
— Эстер, моя слабость и моя самонадеянность погубили нас; я забыл, что Бог сотворил наши сердца, как и наши тела, из праха и лишь образ Создателя, запечатлевшийся в сердцах у нас, может уберечь их от соблазна. Ты меня простила, но он, мой судья, простил ли и он меня?
Помолчав, он продолжил:
— Нет, та любовь, какую показывают нам наши грезы, не принадлежит этому миру; мы предчувствуем ее, но не познаем; здесь, на земле, существуют предательства, неблагодарность, непостоянство! И только когда наша душа освободится от своей жалкой оболочки, когда осуществятся стремления, несколькими вспышками осветившие наши потемки, и на нас хлынет поток подлинной нежности, тогда, наконец, я смогу любить тебя так, как ты заслуживаешь быть любимой, моя Эстер. О, я клянусь тебе! Умирать с этой мыслью будет для меня легко.
Отдавшись своему отчаянию, он рыдал словно дитя, и бился головой о камни, жалобно призывая Эстер.
Ни шум из долины, достигший этих вершин, ни подхваченный эхом рокот пушки, ни треск выстрелов, ни крики малайцев, которых голландцы обратили в бегство и преследовали во всех направлениях, ни зловещие отблески пламени, охватившего подожженный флот, — ничто не могло отвлечь Эусеба от его горя.
Мир для него ограничивался пятью футами каменной площадки, на которой лежало тело его жены.
Тем временем ночь прошла.
Утренняя звезда ярко засияла на прозрачном своде; сноп розовых лучей, поднявшись от огненной черты, показавшейся на горизонте, оживил небесную лазурь.
Это была заря — последний срок, назначенный Нунгалом.
Эусеб почувствовал, как по его телу пробежала дрожь и волосы на голове зашевелились.
Несколько минут назад он призывал смерть, но теперь, когда призрак Нунгала встал перед ним, голова у него закружилась; в миг, когда у его ног приоткрылась беспредельность неведомого, он отступил в страхе и нерешительности.
Его взгляд был прикован к востоку, где небо понемногу освобождалось от дымки, где светящиеся дуги ширились с каждым мгновением.
Ему казалось, что солнце, которое должно было своим появлением возвестить его смерть, поднималось с головокружительной быстротой, и все же каждая минута длилась для него целый век.
Он закрыл лицо руками и заплакал.
Эти слезы остудили его сердце и дали недостававшую ему покорность.
Он подумал о том, что произойдет, если он нарушит договор с Базилиусом; он видел руку Нунгала, протянувшуюся к нему, разлучающую его останки с останками Эстер, и больше не колебался перед уплатой страшного долга — самоубийства.
Взяв свой нож, он обнажил грудь и приставил острие к телу; он лег рядом с Эстер, повернувшись к молодой женщине лицом, чтобы испустить последний вздох, глядя на ту, кого так любил.
Он вознесся сердцем к Богу, молил его о милосердии к нему, вынужденно совершившему преступление, просил оставить его тело одному из духов ада, чтобы это послужило искуплением для его души, и ждал, продолжая молиться, когда первый луч светила упадет на гору: тогда можно будет вонзить лезвие в грудь.