А он индеец. Дикий король дикой страны, открытый, правдивый, доверчивый. Для белых Дамело словно мятное мороженое, освежающее, ласкающее нёбо, чуть горчащее на языке.
Молодой кечуа не хочет быть съеденным.
Он помнит: белые — людоеды, перекладывающие вину с убийцы на жертву. И сколько бы веков ни прошло, так было, есть и пребудет. Сами белые о себе другого мнения: считают себя хорошими друзьями, которые своих в беде не бросают, даже если не знают, что это за беда. А на деле ищут прорехи, оставленные бедой, чтобы через них пробраться в душу и выесть ее изнутри.
Дамело чувствует себя добычей, которая не должна убегать, которой необходимо прижиться среди хищников, стать своей, спрятаться на видном месте, точно лист в лесу. Индеец не должен доверять никому из белых. Даже Димке, другу детства, которого он защищает битых двадцать лет от других белых, принцессе Диммило, такой же добыче, как он сам. Потому что Диммило, в отличие от Дамело, здесь свой, он родился своим. А значит, выйдя из шкафа, рискует не более чем репутацией. В то время как Дамело…
Дамело идет к холодильнику и достает любимую Димкину кассату,[19] всю в зелено-розовую полосочку, будто отъявленно гейские рубашки Диммило, подтекающую приторным ликером:
— Ешьте, дамочка, — и с усмешкой наблюдает за тем, как Димми устраивает привычный неприличный спектакль: вылизывает вилку, словно кот лапу, закатывает глаза, сопит и стонет. Видимо, мстит за «дамочку».
— Все-таки жаль, что ты натурал, — в стотысячный раз вздыхает Димка, сожрав половину торта — маленького, немногим больше капкейка, но все-таки торта, а не пирожного. — Будь ты из наших, я бы…
— …лопнул, — прищуривается Дамело. — Твое счастье, что я не из ваших.
Ты и не подозреваешь, насколько тебе повезло, что я натурал, думает Дамело. Защищаясь от твоего желания стать ближе, убивал бы тебя по частям, делал бы тихим и терпеливым, покорным моей воле. Каленым железом бы выжигал романтические бредни о нежности и верности, пока не сжег всё. Всю твою сущность. Так что не сетуй, Димми, а радуйся, что самой судьбой избавлен от проклятия мной.
Дамело тянет руку — забрать опустевшую посуду, но Диммило перехватывает тарелку и тычется в нее физиономией, собирая губами остатки рикотты и крошки бисквита с каким-то совсем уж безобразным хрюканьем.
— Я Цирцея, — возводит очи горе Дамело. — Превращаю мужиков в свиней.
— Цирцея, выходи за меня, а? — строит глазки Димми, оторвавшись, наконец, от вымытого языком фаянса. Перемазанная физиономия выглядит до смешного брутальной: щетина на подбородке и потеки вишневого ликера вокруг рта, точно грим киношного вампира.
— Не в этой жизни, родной, — хмыкает Дамело. — Звони. Пора.
— Может, в другой раз? — артачится Диммило.
— Так. Собирайся, едешь со мной в ресторан.
— Ты же вроде играешь сегодня?
Дамело смотрит на него, подняв брови: друг я тебе или не друг?
Ради Димки он готов отказаться от того, что помогает ему держать свои страхи на поводках — от ритуала, выверенного и незыблемого. От покера по средам.
— Знаешь, — Диммило подпускает в голос задумчивости, — никогда не понимал, как ты, самый правдивый человек из всех, кого я знаю, играешь в покер? Ты же врать не умеешь.
Дамело опускает глаза, отводит их, прячет. Разве я играю, хочется сказать ему, я учусь. Приучаю себя быть не таким, как сейчас, а ровным, открытым, веселым. Чтобы жить среди вас, я должен лгать о многом и молчать практически обо всем.