Заколдованный замок

22
18
20
22
24
26
28
30

1 апреля 2848 г. [117]

Теперь, мой дорогой друг, в наказание за ваши грехи посылаю вам длинное и многословное письмо. Говорю прямо — этим письмом я намерена наказать вас за все ваши дерзости, поэтому постараюсь сделать его донельзя скучным, болтливым, непоследовательным и бестолковым. Тем более что сейчас я нахожусь в заточении на довольно грязном воздушном корабле в компании двух сотен пассажиров, которые отправляются в увеселительную поездку — удивительное представление имеют некоторые люди об увеселениях! — и не смогу ступить на твердую землю раньше, чем через месяц. Поговорить здесь решительно не с кем. Делать совершенно нечего. А когда нечего делать, садишься писать письма друзьям. Теперь вы понимаете, почему я пишу вам это письмо? Главные причины — моя скука и ваши прежние грехи.

Наденьте же очки и приготовьтесь скучать. Я намерена писать вам ежедневно в течение всего этого невыносимого путешествия.

Ах, неужели человеческий разум не изобретет ничего лучшего? Неужели мы вовеки веков обречены терпеть неудобства этих воздушных кораблей? Неужели никогда не появится более быстрое и удобное средство передвижения? Ведь это путешествие черепашьим шагом — сущая пытка. Могу поклясться: со времени нашего отлета мы ни разу не летели со скоростью больше сотни миль в час! Даже некоторые птицы опережают нас, и я ничуть не преувеличиваю. Я знаю, что движение корабля кажется нам медленнее, чем на самом деле, и происходит это оттого, что у нас нет никаких ориентиров, по которым мы могли бы определить нашу скорость; кроме того, мы летим по ветру.

Конечно, встречаясь с другими кораблями, мы получаем такую возможность, и тогда, надо признаться, кажется, что дело еще не так плохо. Несмотря на то что я давно привыкла к такого рода поездкам, я все же ощущаю легкое головокружение каждый раз, когда рядом или над нашими головами проносится встречный воздушный корабль. Он представляется мне огромной хищной птицей, готовой ринуться на нас и унести в своих когтях. Сегодня один из них пролетал над нами на рассвете так близко, что его причальный канат задел сетку нашей кают-компании, и все мы основательно перепугались. А наш капитан заметил, что, будь наш корабль построен из непрочного «шелка», пропитанного лаком, из которого строили аэростаты не то пятьсот, не то тысячу лет назад, дело непременно закончилось бы катастрофой. Этот самый «шелк», растолковал мне капитан, изготовляли из внутренностей каких-то земляных червей. Перед этим их долго откармливали шелковицей — плодами, похожими на арбуз, а откормив, перемалывали на специальной мельнице. Получавшаяся таким образом масса называлась «папирус», и ее подвергали целому ряду обработок, пока она, наконец, не превращалась в «шелк». Как ни странно, но когда-то он высоко ценился как материал для дамских нарядов, а не только для оболочек воздушных шаров. Впоследствии был найден гораздо лучший материал — пух, окружающий семенные коробочки растения, которое ботаники называют эвфорбией, а в то время оно звалось молочаем. Ткань из него из-за особой прочности получила название «букингем». Ее обычно пропитывали раствором каучуковой смолы — веществом, как считается, похожим на широко используемую в наши дни резину. Этот раствор иногда называли индийской резиной, или гуммиластиком; его, говорят, добывали из какого-то вида грибов. И попрошу вас больше никогда не говорить мне, что в душе я не археолог!

Кстати, о причальных канатах. Один из наших собственных канатов, кажется, только что столкнул пассажира с одной из небольших и битком набитых электрических лодок, шныряющих по океану под нами. Следовало бы запретить таким крохотным суденышкам брать на борт больше определенного числа пассажиров. Этого человека, конечно, не стали поднимать обратно на борт, и он вскоре исчез из виду вместе со своим спасательным снаряжением.

Я рада, друг мой, что мы живем в столь просвещенный век — век, когда даже речи быть не может о существовании такой нелепицы, как отдельная личность. Ныне единое человечество само заботится о широких народных массах. Кстати, о человечестве! Известно ли вам, что наш бессмертный Уггинс далеко не так оригинален в своих взглядах на общественные отношения, как склонны думать его современники? Пандит уверяет меня, что подобные взгляды высказывались около тысячи лет назад одним философом по имени Фурье, который вел розничную торговлю кошачьими шкурами и прочими меховыми изделиями[118]. Ничего удивительного, ведь одни и те же взгляды, мнения и теории не раз и не два, а снова и снова возникают у человечества, в особенности цивилизованного!

2 апреля

Я разговаривала сегодня с капитаном электрического катера, обслуживающего среднюю секцию плавучих телеграфных кабелей. Я с удивлением узнала, что когда такой телеграф был впервые испытан неким Хорзе[119], считалось совершенно невозможным проложить кабели по морю; а ныне мы даже не в состоянии понять, в чем заключалась трудность! Вот как все меняется на свете. Мы задали капитану несколько вопросов, и он сообщил нам некоторые любопытные новости. Оказывается, в Африке свирепствует жестокая междоусобная война, а Юропу и Этайр опустошает какая-то новая эпидемия. Удивительное дело: в эпоху, не озаренную светом истинной мудрости, мир обычно считал во́йны и эпидемии истинными бедствиями. Известно ли вам, что в древних храмах даже молились о том, чтобы эти кары не обрушивались на человечество? Поистине трудно понять, чем при этом руководствовались наши предки. Неужели они были так глупы, что не понимали, до какой степени выгодно для общества уничтожение миллионов отдельных особей?

3 апреля

Удивительно интересно забраться по веревочной лестнице на самый верх сетки воздушного корабля и окинуть взглядом окружающий мир. Из кают-компании и с палубы рассмотреть можно лишь немногое. Но сидя здесь, где я пишу сейчас эти строки, на устланной роскошными атласными подушками и коврами верхней площадке, можно видеть все, что происходит вверху, внизу и по сторонам. Как раз сейчас на горизонте показалась целая армада кораблей, представляющая собой очень живописное зрелище. Я слышала, будто уже самые первые воздухоплаватели предполагали, что существует возможность перемещаться по воздуху в любых направлениях — надо только подняться или опуститься до такой высоты, где проходит воздушное течение благоприятного направления. Но современники почти не обратили на это внимания, поскольку их ученые мужи считали такой полет вещью категорически невозможной. Правда, странно, что такая очевидная вещь когда-то казалась неосуществимой?

Впрочем, во все времена наука сталкивалась с самыми серьезными препятствиями со стороны так называемых людей науки. Наши ученые далеко не так ограничены, как их предшественники… О, по этому поводу я расскажу вам весьма забавную историю! Знаете ли вы, что прошло не более тысячи лет с тех пор, как метафизики решили избавить человечество от странного заблуждения, что для постижения истины существуют только два пути? Можете вы в это поверить? Очень давно, во времена, покрытые мраком, жил турецкий — а может быть, индийский, я не вполне уверена, — философ по имени Ариес Тоттль[120]. Этот господин выдумал (или, по крайней мере, пропагандировал) метод исследования, называвшийся дедуктивным, или априорным. Он исходил из так называемых «аксиом очевидной истины», из которых «логически» выводил следствия. Его величайшими учениками были некий Невклид[121] и некий Кантор. Этот самый Ариес Тоттль считался авторитетом до появления некоего Гоггля[122], который проповедовал совершенно иной метод, называвшийся индуктивным. Его система основывалась на ощущениях. Он шел к истине, наблюдая, анализируя, классифицируя факты — instantiae naturae[123], как их высокопарно называли тогда, — и постепенно переходя к общим законам. И так велико было восхищение этим последним методом, что при его появлении Ариес Тоттль совершенно потерял значение; однако со временем он снова обрел почву под ногами и разделил власть в царстве истины со своим более современным соперником.

Уверяю вас, друг мой, что я излагаю все это, основываясь на самых надежных источниках, и вы легко можете представить, насколько подобные нелепые представления должны были тормозить развитие всякого истинного познания, которое на самом деле движется вперед почти исключительно интуитивно, скачками. По прежним взглядам, любое исследование должно было двигаться чуть ли не ползком, и в продолжение целых столетий влияние Гоггля было так велико, что всякой свободной мысли (в подлинном значении этого слова) был положен предел. Никто не осмеливался высказывать истин, обретением которых он был бы обязан только собственному духу, даже в тех случаях, когда истина была очевидной. Тупоголовые ученые мужи того времени смотрели только на метод, с помощью которого она была добыта. Они не желали взглянуть на цель. «Покажите нам средство, — заявляли они, — прежде всего, средство!» И если выяснялось, что средство не подходит ни под категории Ариеса, ни под категории Гоггля, тогда ученые вставали на дыбы, а «теоретика» объявляли самоуверенным глупцом и не обращали больше внимания ни на него самого, ни на его истину.

Однако нельзя сказать, чтобы эта примитивная система способствовала открытию большого числа истин. Подавление воображения оказалось злом, которое не могла обезвредить никакая, даже возведенная в квадрат, точность. Ошибка всех этих гурманцев, пранцузов, инглиджей и аммриккцев (последние, кстати, считаются нашими прямыми предками) была точно такой же, какую совершает человек, вообразивший, что чем ближе поднести к глазам предмет, тем лучше его можно будет рассмотреть. Эти народы буквально тонули в деталях и подробностях. Применяя гогглевский метод, они добывали «факты», которые далеко не всегда были таковыми, поскольку «фактами» их делала предвзятая мысль, что они должны быть ими, раз кажутся «фактами». При применении же метода Ариеса (чье имя, сказали мне, можно перевести как «Баран» или «Овен») их путь был не прямее закрученного бараньего рога, потому что у них не существовало ни одной аксиомы, которая была бы в действительности аксиомой, и лишь крайняя слепота мешала им заметить это, ведь даже в те времена многие прежние аксиомы уже отвергались. В их числе были «еx nihilo nihil fit»[124]; «тело не может действовать там, где его нет»; «антиподы не существуют»; «тьма не может рождаться от света». Все эти и множество других положений, прежде считавшихся непреложными, были признаны уже в то время, о котором я говорю, не выдерживающими критики. До чего же нелепа была упорная вера этих людей в аксиомы как в непоколебимые основы истины. Ведь даже словами самых глубоких умов того времени легко доказать безосновательность и призрачность их пресловутых аксиом! Кто там у них считался сильнейшим из мыслителей?.. Пойду спрошу у Пандита и вернусь…

Ага, нашла! Вот книга, написанная около тысячи лет назад и недавно переведенная с инглиджского языка, замечу, кстати, послужившего основанием аммриккского. Пандит говорит, что это определенно лучшее сочинение по логике. Автор — Мимлер, или Милль, пользовался громкой известностью в свое время. Заглянем же в его трактат.

Вот! «Представимость или непредставимость, — говорит этот Милль, и в этом он прав, — ни в коем случае не может считаться критерием объективной истины».

Кому из наших здравомыслящих современников могло бы прийти в голову оспаривать эту банальность? Единственное, что удивляет, — как мог господин Милль тратить время на доказательство вещей, столь очевидных самих по себе?

Отлично. Перевернем страницу. Что мы видим? «Из двух противоречий оба не могут быть истиной, то есть не могут существовать в действительности одновременно». Этим Милль хочет сказать, что дерево, например, должно быть либо деревом, либо не деревом, так как одновременно оно никак не может быть и деревом, и не деревом. Хорошо, но следует спросить: «Почему?» Милль по этому поводу говорит только одно и на этом останавливается: «Потому что невозможно представить, чтобы два взаимоисключающих положения оба были истинными». Но это вовсе не ответ! Разве он сам только что не заявлял с важностью: «Представимость или непредставимость ни в коем случае не может считаться критерием объективной истины».

Но не столько логика этих древних возмущает меня — по их собственному признанию, она совершенно беспочвенна, несостоятельна и фантастична. Гораздо хуже их высокомерное и тупое отрицание любых других путей к истине, всех других средств ее достижения, кроме двух хорошо известных тропинок — той, по которой приходится пробираться ползком, и той, по которой на каждом шагу приходится карабкаться. И вот таким образом они предлагают двигаться душе, наделенной стремлением свободно парить!

Как вы думаете, дорогой друг, разве не зашли бы эти дряхлые догматики в тупик, если бы им довелось определять, каким из двух путей была добыта самая важная и возвышенная из всех познанных ими истин? Я говорю о законе всемирного тяготения. Ньютон, как известно, обязан им Кеплеру. Кеплер же утверждал, что все три его великих закона были интуитивно угаданы. Именно эти три закона привели великого инглиджского математика к тем положениям, на которые опираются все физические принципы и за которыми мы вступаем уже в царство метафизики. Кеплер угадывал — то есть чувствовал и воображал. Он был в первую очередь теоретиком. Слово это, ныне столь почтенное, в те времена считалось чуть ли не презрительным эпитетом. Представляю, как растерялись бы эти старые кроты, если бы им пришлось объяснять, каким из двух их «путей» Шампольон[125] привел человечество к познанию тех истин, которые открылись благодаря расшифрованным им египетским иероглифам?