Небеса ликуют

22
18
20
22
24
26
28
30
В ход пустят пальцы, когти и клыки: С кем спал, где крал, каким богам служил. Испакостят их злые языки Все, чем поэт дышал, страдал и жил. Лягнет любая сволочь. Всякий шут На прах мой выльет ругани ушат. Пожалуй, лишь ростовщики вздохнут: Из мертвого не выжмешь ни гроша!

— Бросьте, друг мой! — не выдержал я. — К чему повторять такое? Слушайте, у нас, кажется, еще осталась горилка!

Дю Бартас молча помотал головой. Слипшаяся от воды бородка уныло свисала вниз, напоминая кусок мочала.

Я поглядел вокруг. Возле соседних костров было тихо. Уставшие за день люди давно заснули, укрывшись чем попало от беспощадного дождя. Рядом негромко похрапывал сьер еретик. Ему повезло — густая крона старого ясеня, под которым мы расположились, почти не пропускала воду.

Десятый день в пути. И восьмой — под дождем.

— Увы, дорогой де Гуаира! — печально молвил шевалье. — Если я и отличаюсь чем-то от неведомого сочинителя, то лишь тем, что едва ли обо мне будут судачить и перемывать мои хладные кости! Дома меня забыли, а здесь… Кому я нужен здесь, кроме, конечно же, вас, мой друг!

Стало ясно — пора доставать горилку. Но даже это не подействовало. Дю Бартас отхлебнул из филижанки, сморщился, брезгливо вытер рот.

— Что значит чужбина! В последнее время я начал скучать по анжуйскому вину! Представляете? Дома я мог выпить эту пакость только в виде наказания! А теперь вот скучаю. Кажется, я скоро начну скучать по Мазарини, будь он трижды неладен! Скорее бы добраться до Киева, а там в Лавру — и домой!

Мне стало стыдно — причем уже не в первый раз. Бедняга и не подозревал, что мы с каждым днем удаляемся от золотых лаврских куполов. Впереди — Львов, а за ним уже — Польша.

— К тому же… — Дю Бартас быстро оглянулся и перешел на шепот: — Друг мой, я только сейчас подумал, что могу никогда ее больше не увидеть! Никогда! Какой ужас! Это славно, Гуаира, что она наконец дома, но ее дом так далеко!

Поначалу казалось, что память о синеглазой панне Ружинской быстро развеется. Увы, случилось иначе. Несколько дней назад дю Бартас проговорился, что усиленно учит русинский, дабы в следующую их встречу не оплошать.

«Усиленно» — это он, конечно, преувеличивал, но с полсотни слов все-таки умудрился запомнить.

Всем, в том числе и славному пикардийцу, я рассказал, что дочь гомельского каштеляна благополучно прибыла в отчий дом. Это была правда, но я не сказал другого. Встретили ее плохо. Очень плохо…

Маленькая королева плакала, когда мы расставались. Впервые я увидел на ее лице слезы. Слезы — и черный платок на голове.

Ядвиге было страшно под крышей родного дома.

— Ее дом не так и далеко, — не выдержал я. — Вот доберемся до… гм-м… Киева, и вы поедете в Гомель. Неделя пути от силы, к тому же в Белой Руси сейчас спокойно. Справим вам новый жупан…

Впрочем, и в старом, купленном вместе с шапкой и шароварами еще на Сичи, шевалье смотрелся хоть куда. Еще бы усы — и справный бы вышел казарлюга!

— Что вы говорите, Гуаира! — Пикардиец вновь помотал головой, разбрызгивая тяжелые капли. — Она — знатная дама, ее батюшка — владетельный сеньор!..

— Хотите сто тысяч экю? — улыбнулся я.

— Ах, мой друг, вы никогда не унываете!

В последнем он был не прав. Но я вдруг понял, что совершенно незачем возвращать в Рим спрятанные за поясом векселя. Черт побери! Скажу шевалье, что нашел клад! Поверит?