В конце переулка должна быть дверь с ненадежным замком. «Вдруг мне повезло, — думал я, — и никто этого не заметил». Или заметил, но не придал значения. Сердце мое билось учащенно, голова кружилась (я изо всех сил старался обвинить в этом тошнотворный цвет неба), а во рту чувствовался металлический привкус, как от свежей зубной пломбы.
В переулке было холоднее, чем на Пирс-стрит. Возможно, это место всегда находится в тени и тепло никогда не проникает сюда. Дверь полностью оправдала мои ожидания, и трех-четырех минут возни с шаткой медной ручкой хватило на то, чтобы уговорить ее открыться. Внутри склада было темно и даже холоднее, чем в переулке, в воздухе стоял запах плесени и пыли, плохих воспоминаний и пустоты. Я немного задержался у двери, думая о голодных крысах и пьяных бездомных, о наркоманах, орудующих свинцовыми трубками, и о паутине с ядовитыми пауками. Потом сделал глубокий вдох и шагнул через порог из тени и прохлады в темноту и холод, и все земные угрозы остались позади. Все мысли улетучились у меня из головы, остались там одна лишь Якова Энгвин, ее облаченные в белое последователи (если можно их так назвать) и тот предмет, что я видел на алтаре, когда побывал здесь в первый и последний раз. Тогда здесь находился храм «Открытой двери ночи».
Однажды я спросил у нее об этом предмете, за несколько недель до конца, в последнюю ночь, что мы провели вместе. Я спросил, откуда он появился, кто изготовил его. Она долго лежала неподвижно, слушая прибой или просто решая, какой ответ меня удовлетворит. В лунном свете, проникавшем в номер отеля через окно, мне показалось, что она улыбается, но я не был в этом уверен.
— Он очень старый, — наконец произнесла она. К этому времени я уже почти заснул, поэтому, услышав ее голос, тряхнул головой, прогоняя сон. — Ни один живой человек не помнит, кто
— Вообще, это довольно жуткая штука, — сонно промямлил я. — Ты же понимаешь это, верно?
— Да, как и распятие. Как и кровоточащие статуи Девы Марии или изображения Кали. Как и звероголовые боги египтян.
Я ответил примерно так:
— Да, только я не поклоняюсь никому из них.
— Божественное всегда ужасно, — ответила она и перекатилась на бок, повернувшись ко мне спиной.
Секунду назад я находился в здании склада на Пирс-стрит, верно? А сейчас я лежу в постели с пророчицей из Салинаса. Но я не отчаиваюсь, потому что нет необходимости сосредотачиваться на чем-то, цепляться за ограничивающую иллюзию линейного повествования. Оно идет. Оно шло все это время. Как в четвертой главе «Последнего ростовщика Бодега-бэй» сказал Джоб Фостер: «Просто я так привык рассказывать, ты же знаешь. Начинаю с самого начала. Не люблю ничего за бортом оставлять».
Все это, конечно же, чушь собачья. Я подозреваю, что незадачливый Джоб Фостер знал об этом, и подозреваю, что я тоже об этом знаю. Задачей писателя является не «рассказывать все» и даже не решать, что включать в историю. Писатель должен решать, что исключать из повествования. То, что остается, скудное частное этого грубого деления, — это и есть та химера, которую мы называем «историей».
Я не строю, я отсекаю. Любые истории, и те, которые рекламируются как правдивые, и те, которые признаются в обмане читателя, все они — вымысел, лишенный объективных фактов упомянутым выше актом отсекания. Фунт мяса. Горка опилок. Осколки каррарского мрамора. И то, что осталось.
Проклятый человек в пустом складе.
Дверь я оставил открытой, потому что не решился запереть себя в этом месте. И уже сделал несколько шагов внутрь, громко скрипя ботинками по стеклу из разбитых окон, перетирая стекло в порошок, когда вспомнил о фонарике в кармане моей куртки. Однако его луч не помог сделать темноту менее удушающей. Единственное, что он сделал, — это напомнил мне об ослепительно белом луче металлогалогенной лампы «Тибурона II», устремленном на трещину в дне океана. «Ничего, — подумал я, — теперь, по крайней мере, я могу видеть, если тут есть что видеть, разумеется». И сразу же менее привычная мысль, а точнее, голос требовательно поинтересовался, на кой черт мне это понадобилось. Дверь открылась в узкий коридор с бетонными стенами, выкрашенными салатным цветом, и низким бетонным потолком, и я прошел небольшое расстояние до его конца (футов тридцать, самое большее тридцать пять) мимо пустых комнат, которые когда-то могли быть кабинетами, к незапертой стальной двери с выцветшей оранжевой табличкой: «Вход только для сотрудников».
— Это пустой склад, — прошептал я, выдохнув слова. — Всего лишь. Пустой склад.
Я знал, что это не так. Теперь уже не так. Совсем не так. Но подумал, что ложь успокоит мои нервы лучше, чем холодный и отчужденный свет фонарика у меня в руке. Джозеф Кэмпбелл[18] писал: «Начертите вокруг камня круг, и камень превратится в воплощение загадки». Или нечто подобное. Или это сказал кто-то другой, я не помню. Суть вот в чем: я знал, что Якова обвела кругом это место, точно так же, как обвела кругом себя, точно так же, как ее отец каким-то образом обвел кругом ее…
Так же, как она обвела кругом меня.
Дверь была не заперта, и за ней находилось просторное пустое чрево этого здания, гладкая цементная площадка, разграниченная стальными опорными балками. Солнечный свет проникал сюда через многочисленные окошки на восточной и западной стенах, хотя он был не таким ярким, как я ожидал. К тому же свет казался разбавленным несвежим воздухом. Я поводил лучом фонарика по полу перед собой и обнаружил, что кто-то закрасил сложные разноцветные рисунки, оставленные здесь членами «Открытой двери ночи». Толстый слой эмульсионной краски скрыл замысловатое переплетение линий, которые, как верила она, образуют мост,
Наверное, кому-то стоит пустить ей пулю в лоб.
Это говорили и о Якове Энгвин. Но нравственным, думающим людям убийство почти всегда кажется немыслимым до того, как наступает и заканчивается холокост.