Вселенная Г. Ф. Лавкрафта. Свободные продолжения. Книга 3 ,

22
18
20
22
24
26
28
30

— Заживет, — сказал Бишоп. — Никуда не денется. Как там собаки?

— Придется думать, как обойтись без Атки, — сказал Коннелли. — Похоже, придется сбросить часть груза.

— Мы потеряли всего одну собаку, — сказал Бишоп. — Это не должно сильно повлиять на вес.

— Мы потеряли двоих. У одной из крайних сломана лапа. — Он расстегнул одну из сумок, привязанных к саням сзади, и вытащил из нее армейский револьвер. — Так что давай, делай перерасчет. А мне придется заняться раненой. — Он смерил Гарнера презрительным взглядом. — Не волнуйся, я не заставляю тебя это делать.

Гарнер наблюдал за тем, как Коннелли подошел к раненой собаке, лежавшей на снегу в стороне от остальных. Она непрерывно вылизывала поврежденную лапу. Когда подошел Коннелли, она подняла на него взгляд и легонько вильнула хвостом. Коннелли направил на нее ствол и пустил пулю в голову. В пустоте открытой равнины звук выстрела показался блеклым и незначительным.

Гарнер отвернулся, внутри него с неожиданной силой поднялась буря эмоций. Бишоп поймал его взгляд и с наигранно грустной улыбкой пояснил:

— День не задался.

* * *

Атка продолжал скулить.

Гарнер не мог уснуть. Он лежал и разглядывал брезентовый потолок палатки: туго натянутый, гладкий, будто скорлупа яйца изнутри. Фабер стонал, звал кого-то — похоже, кто-то привиделся ему в горячке. Гарнер его почти ненавидел. Не за травму — ужасный открытый перелом бедра был результатом неосторожного шага по льду, когда Фабер вышел из палатки, чтобы отлить, — а за сладкое забвение от дозы морфия.

На войне во Франции он встречал многих докторов, которые пользовались этим препаратом, чтобы отгонять ужасы, преследовавшие их по ночам. Он также видел, каким жаром и агонией сопровождался синдром отмены. У него самого никогда не было желания испытать это на себе, но все же наркотик манил его. Раньше это желание появлялось у него при мысли об Элизабет. Теперь же оно возникало в любой момент и мучило его гораздо сильнее.

Элизабет пала жертвой величайшей шутки всех времен: жертвой гриппа, эпидемия которого охватила мир весной и летом 1918 года — будто небеса посчитали, что недостаточно заявили о своем недовольстве человечеством, допустив кровавую бойню в окопах. В последнем письме Элизабет так и назвала эту эпидемию: божий суд над сумасшедшим миром. Гарнер к тому времени уже разочаровался в религии: спустя неделю, проведенную в полевом госпитале, он убрал подальше Библию, которую Элизабет дала ему с собой. Уже тогда он понял, что эти жалкие выдумки не принесут ему никакого утешения перед лицом этого ужаса. Так и вышло. Ни тогда, ни спустя некоторое время, когда он вернулся домой и обнаружил там безмолвную, одинокую могилу Элизабет. Вскоре после этого Гарнер принял предложение Макрэди сопровождать экспедицию, и хотя перед отбытием он сунул Библию в свой мешок со снаряжением, он ни разу ее не открывал и не собирался открывать сейчас, лежа без сна рядом с человеком, который чуть не умер лишь потому, что захотел отлить (еще одна величайшая шутка), в этом ужасном и заброшенном месте, где сам бог, в которого так верила Элизабет, не имел власти.

В таком месте бога нет и быть не может.

Лишь непрекращающийся свист ветра, рвущийся сквозь тонкий брезент, и доносящиеся из глубины звуки собачьей агонии. Лишь пустота и несгибаемый фарфоровый купол полярного неба.

Тяжело дыша, Гарнер сел.

Фабер бормотал что-то себе под нос. Гарнер склонился к раненому, и ему в ноздри ударил горячий, зловонный воздух. Он убрал волосы со лба Фабера и стал рассматривать его ногу: под штаниной из тюленьей кожи она вздулась и стала похожей на сардельку. Гарнеру не хотелось думать о том, что он увидит, разрезав эту сардельку и обнажив поврежденную ногу: вязкую поверхность раны, кроваво-красные линии, свидетельствующие о заражении крови, обвивающие бедро Фабера, будто виноградная лоза, неотвратимо пробирающиеся вверх, прямо к его сердцу.

Атка издал высокий, протяжный звук, который постепенно распался на жалкие поскуливания, затих, а затем возобновился воем сирены, прямо как на французском фронте.

— Боже, — прошептал Гарнер.

Он вытащил из мешка фляжку и позволил себе сделать маленький глоток виски. Затем он сел в темноте, прислушиваясь к горестным стенаниям пса, и перед его глазами замелькали воспоминания из госпиталя: кусок окровавленной человеческой плоти в стальной ванночке, воспаленная рана после ампутации, кисть, самопроизвольно сжавшаяся в кулак, когда ее отделили от руки. Думал он и об Элизабет, погребенной за несколько месяцев до того, как Гарнер вернулся из Европы. Еще он думал о Коннелли, о том, с каким презрением тот посмотрел на него, когда пошел разбираться с раненой собакой.

Не волнуйся, я не заставляю тебя это делать.

Пригнувшись — палатка была низкой — Гарнер оделся. Он положил в карман куртки фонарь, толкнул плечом полог палатки и, склонившись, пошел против ветра, обхватив себя руками вокруг пояса. Трещина была прямо перед ним, веревка по-прежнему змеей петляла между крючьями, а ее конец свешивался в яму.