Фантастический Нью-Йорк: Истории из города, который никогда не спит

22
18
20
22
24
26
28
30

На шее Ларри проступили капли крови. Заметив это, он промокнул их салфеткой из «Дома Мирны». А когда Лилия назвала сумму, нужную, чтобы возродить «Сокровищницу», лишь кивнул.

Лилия была уверена, что вампиризм не затянет ее вновь. А вот Ларри наверняка потонет с головой. Она вспомнила его маленькую приемную дочь и задумалась.

Но она вспомнила и другое – как тридцать лет назад на блошином рынке пыталась защитить Ларри от созданий ночи, а он без сожалений сдал ее им.

Поэтому мысли Лилии перекочевали от крошки Ай Лин к Бойду. Да, он, вероятно, бросит Ларри, но о дочери того наверняка позаботится. Взяв Ларри под руку, Лилия повела его туда, где можно было спокойно поговорить о деньгах.

История, рассказанная Шляпой, происходит далеко от Нью-Йорка, однако его самого вы можете встретить только в Нью-Йорке.

Питер Страуб

Шляпа-поркпай[19]

Часть первая

1

Если вы разбираетесь в джазе, то наверняка слышали об этом человеке и должны узнать его по названию моего рассказа. Если музыка вас не интересует, то его имя не имеет значения. Назовем его Шляпа. Имя не важно – важно, чего он стоил. Нет, не для слушателей, тронутых его игрой на дудке («дудкой» в случае Шляпы был старенький тенор-саксофон «Сельмер», с которого слезла почти вся позолота). Я говорю обо всем его жизненном пути, и о том, как продолжительное скольжение от приносящего радость мастерства к тотальному истощению на поверку может оказаться чем-то совершенно иным.

Нет, Шляпа действительно страдал от алкоголизма и депрессии. Последние десять лет жизни он, по сути, морил себя голодом и к моменту смерти в номере отеля, где мы с ним познакомились, стал едва ли не прозрачным. Но играл он почти до самого конца. В дни, когда он работал, он поднимался около семи вечера, слушал пластинки Фрэнка Синатры или Билли Холидей, одевался, приезжал в клуб к девяти, играл три сета, возвращался домой в четвертом часу утра, выпивал и снова слушал пластинки (в записи большинства из которых сам принимал участие). А потом укладывался спать – в то время, когда нормальные люди обычно готовятся обедать. Когда он не работал, то ложился на часик пораньше, просыпался в пять или шесть вечера, слушал пластинки и пил весь свой перевернутый день напролет.

Может показаться, что он влачил жалкое существование, но его жизнь была просто несчастной. Причиной тому была глубокая, неисцелимая печаль. Печаль и горе – разные вещи, по крайней мере в случае Шляпы. Его печаль была обезличенной, она не оставила на нем следа, как способно сделать горе. Печаль Шляпы была вселенских масштабов – ну или по крайней мере превосходила печаль каждого отдельно взятого человека во Вселенной. Внутри нее Шляпа был неизменно мягок, добр и даже весел. Его печаль казалась лишь обратной стороной столь же обезличенной радости, которой было пронизано его раннее творчество. В последние годы его музыка стала тяжелее, а грусть слышалась в каждой музыкальной фразе. Под конец жизни все его творчество оказалось проникнуто разочарованием. Шляпа выглядел человеком, в жизни которого есть великая тайна, и он чувствует себя обязанным поведать о том, что видел, и о том, что видит сейчас.

2

В Нью-Йорк я переехал из Эванстона, штат Иллинойс, где закончил университет по специальности «английский язык и литература». С собой я привез две коробки пластинок и первым делом пристроил в своей комнате общежития Колумбийского университета переносной проигрыватель. В то время я все делал под музыку, и разбирал чемоданы я уже под мелодии учеников Шляпы. Тогда, в двадцать один год, я предпочитал так называемый кул-джаз и испытывал некое абстрактное уважение к Шляпе – родоначальнику этого стиля. Я не был знаком с его ранними произведениями, а из поздних слышал лишь одну композицию со сборника звукозаписывающей фирмы «Верв». Я думал, что этот музыкант давно уже умер, а если и нет, то ему должно быть уже лет семьдесят, как Луи Армстронгу. На деле же человеку, которого я воображал едва ли не древним старцем, не исполнилось и пятидесяти.

Первые пару недель учебы в новом университете я почти никуда не выходил. Я посещал пять курсов и магистерский семинар, и перемещался исключительно между аудиториями, общежитием и библиотекой. К концу сентября нагрузки стало поменьше, и я стал выбираться в Гринич-Виллидж. Единственная ветка метро, где я не боялся заблудиться, была под управлением «Ай-Ар-Ти»[20], и представляла собой прямую линию, что позволяло сесть на Сто шестнадцатой улице у самого университета и доехать до Шеридан-сквер. От Шеридан-сквер шли улицы с невообразимым (невообразимым для того, кто последние четыре года провел в Эванстоне, Иллинойс) количеством кафе, баров, ресторанов, музыкальных и книжных магазинов и джаз-клубов. Я ведь приехал в Нью-Йорк не только ради магистратуры, но и за этим.

В семь часов вечера первой субботы октября я увидел афишу с именем Шляпы на окне джаз-клуба неподалеку от Сент-Маркс-плейс, и узнал, что он еще жив. Моя уверенность в его смерти была столь сильна, что я даже подумал, будто афиша старая. Я долго не сводил глаз с этой, как мне казалось, реликвии. Шляпа выступал с трио, в составе которого были его давние коллеги – бас-гитарист и ударник, но пианистом был заявлен Джон Хоуз – один из моих любимых музыкантов, с полдесятка записей которого осталось у меня в общежитии. По-прежнему убежденный в том, что афиша памятная, я решил, что Хоузу тогда должно было быть лет двадцать. Как знать, может это вообще его первое выступление? Участие в квартете Шляпы наверняка стало для Хоуза одним из первых шагов к славе. Для меня Джон Хоуз был кумиром, и даже мысль о том, что он играл с допотопным Шляпой, разрывала все устоявшиеся в моей голове шаблоны. Тут я присмотрелся к дате, и моя упорядоченная, снобистская реальность пошатнулась еще сильнее под натиском немыслимого. Гастроли Шляпы начались на этой неделе, во вторник – первый вторник октября, а последний концерт был назначен через воскресенье, прямо перед Хэллоуином. Мало того, что Шляпа был жив, так еще и Джон Хоуз играл с ним. Не знаю, что из этого было для меня более удивительным. На всякий случай я зашел внутрь и спросил флегматичного коротышку за барной стойкой, действительно ли Джон Хоуз будет сегодня выступать.

– Это в его интересах, – ответил коротышка. – Иначе ни цента не получит.

– Значит, Шляпа еще жив? – изумился я.

– Можно и так сказать. Будь ты на его месте, давно бы уже откинул копыта.

3

Спустя два часа и двадцать минут Шляпа появился на пороге, и я увидел, чего он стоит. Примерно треть столиков между входом и сценой была заполнена людьми, пришедшими послушать трио – и я был в их числе. Вечер выдался на славу, и я надеялся, что Шляпа вовсе не появится и не станет мешать Хоузу солировать. Тот играл восхитительно, хоть и выглядел немного отрешенным. Может, он всегда такой. Меня это вполне устраивало. Игра с легким равнодушием – в этом весь Хоуз. Но тут басист взглянул на входную дверь и улыбнулся, а ударник выбил на малом барабане дробь, которая удачно вписалась в мелодию и одновременно послужила наполовину шуточным, наполовину серьезным приветствием. Я отвел глаза от трио и повернулся ко входу. На пороге стоял сутулый мужчина с довольно светлой для афроамериканца кожей, закутанный в длинное черное пальто. В руках у него был футляр для тенор-саксофона, почти полностью покрытый наклейками из аэропортов, а на голове красовалась низко надвинутая на глаза черная шляпа-поркпай. Едва войдя внутрь, мужчина плюхнулся на стул у свободного столика – в прямом смысле плюхнулся, словно не мог двигаться дальше без посторонней помощи.

Почти все, кто отвлекся на него, повернулись обратно к трио Джона Хоуза, которое заканчивало исполнять Love Walked In[21]. Старикан с трудом расстегнул пальто и позволил ему сползти с плеч на спинку стула. Затем, с такой же болезненной медлительностью, он снял шляпу и аккуратно положил на стол. На столе откуда-то взялась наполненная до краев рюмка, хотя я не заметил, чтобы к нему подходил официант. Шляпа поднял рюмку и одним махом вылил содержимое себе в рот. Прежде чем проглотить, он окинул взглядом помещение, не шевеля при этом головой. На нем был темно-серый костюм, синяя рубашка, застегнутая на все пуговицы, и черный вязаный галстук. Лицо его выглядело помятым и пропитым, а глаза казались бесцветными – не просто поблекшими, а стертыми начисто. Он нагнулся, открыл футляр и принялся собирать дудку. Как только Love Walked In отзвучала, он поднялся на ноги, подвесил саксофон на ремешок и под жидкие аплодисменты направился на сцену. Шляпа уверенно ступил на сцену, кивнул публике и что-то шепнул Джону Хоузу. Тот сразу же опустил руки на клавиши. Ударник не переставал улыбаться во весь рот, а басист закрыл глаза. Шляпа перевернул дудку, осмотрел мундштук и сунул его поглубже. Облизав трость, он дважды притопнул ногой и взял мундштук в рот.

Дальнейшее в корне изменило мою жизнь – или, по крайней мере, меня самого. Я чувствовал, будто нашел нечто жизненно необходимое, некую сущность, которой мне не хватало. Каждый, кто впервые слышит великого музыканта, наверняка чувствует, как расширяются границы его личной вселенной. Это произошло со мной, когда Шляпа начал играть Too Marvelous For Words[22], одну из двадцати с чем-то композиций, которые на тот момент составляли его репертуар. На деле он вплел в Too Marvelous For Words какую-то собственную импровизацию, которая прекрасно дополняла оригинал, но при этом превосходила его, превращая милую беззаботную песенку в по-настоящему глубокое произведение. На несколько секунд я затаил дыхание; по коже бегали мурашки. Посередине соло Шляпы я заметил, что Джон Хоуз – тот самый Хоуз, которого я боготворил – точно так же не может отвести взгляда от Шляпы и точно так же боготворит его. К этому моменту я и сам готов был преклонить перед Шляпой колени.