Путь избавления. Школа странных детей

22
18
20
22
24
26
28
30
О методах слушания

Сколько бы мы ни рассуждали о слушании, рано или поздно все сводится к ушам. Тренировка слуха в Специальной школе составляет важнейшую часть программы. Обучающиеся по несколько часов прислушиваются к различным звукам, издаваемым ветром: шороху плюща о каменную стену, шелесту сухих листьев на игровой площадке и в саду, ударам веревки о флагшток, скрипу заостренной палочки об оконную раму, хлопанью тяжелых простыней с застарелыми пятнами, вывешенных на просушку. На следующем этапе обучения они переходят к более тихим звукам: ком земли, скатывающийся по склону муравейника; звук раскрывающихся розовых лепестков; приземление мухи. Прогуливаясь по территории школы, я несколько раз натыкался на одинокую неподвижную фигуру в черном, с ногами, покрытыми гусиной кожей, и сопливым носом, с напряженным лицом прислушивающуюся к кусту или свесившуюся в колодец, навострив ухо и слушая происходящее в его глубинах. Когда я впервые увидел это зрелище, мне стало смешно, но вскоре я привык и иногда даже стал останавливаться и слушать вместе с учениками, пытаясь услышать то, что слышат они.

По неопытности я сделал вывод, что тихое постукивание, скрип и шорох весьма напоминают звуки, издаваемые мертвыми, и потому призваны натренировать ухо учащегося. Голоса мертвых не похожи на человеческие. Их отличает безличность и отрывистость, из-за чего слушать их долгое время очень сложно; внимание начинает блуждать, а голоса – сливаться с фоновым шумом. Часто возникает ощущение, что мертвым именно это и нужно. Люди, наделенные богатым воображением, порой слышат в завываниях ветра слово или несколько слов. Так и ученики Специальной школы в треске лопнувших семян травы, в жужжании слепней пытаются уловить крупицы смысла.

Сначала я предположил, что это обучение по аналогии, и, культивируя в учениках слуховую парейдолию [21], их учат улавливать рациональные крупицы в шипящей, шелестящей дикции умерших. Но нет. По всей видимости, мертвые умеют говорить не только через горло опытного медиума, но и посредством любых случайных звуков; любой объект нашего мира мог стать для них порталом, горлом; любой предмет, издающий звук путем соприкосновения с другим предметом, мог исполнять роль языка, зубов, нёба, альвеолярного отростка [22].

Но как такое возможно? «Вероятно, для мертвых нет большой разницы между человеком и капустным листом, объеденным гусеницами, – объясняет директриса Джойнс. – Капустный лист тоже может чувствовать себя особенным. Мы гордимся принадлежностью к человеческой расе исключительно из-за своего парохиализма [23]. Стоит ли льду гордиться тем, что он не вода? Некрофизика учит, что люди и неодушевленные предметы как лед и вода – суть разные состояния одной субстанции».

Не могу сказать, что ее слова полностью меня убедили, но сама вероятность того, что директриса права, заставила меня проникнуться к окружающему миру сердечной симпатией. Мне стало казаться, что все окружающие меня предметы являются мне если не родными сестрами и матерью, то, по крайней мере, сестрами и братьями двоюродными, троюродными и так далее. Теперь я часто вижу фамильное сходство между собой и вымощенным плиткой углом общественного туалета или тряпкой, которой заткнута дыра в оконной раме.

Однако нельзя завершить разговор о слушании и слухе, не упомянув о перемене во взглядах директрисы, произошедшей в недавнее время. Хотя согласно официальной теории Специальной школы все звуки семиотичны, если слышащий их понимает – принцип, установленный самой директрисой, – ее частные взгляды претерпели трансформацию. Она уже не убеждена в том, что даже человеческая речь семиотична. Тот факт, что мы понимаем ее, вовсе не означает, что в ней есть смысл; даже пятна плесени могут напоминать лицо, но это не значит, что они лицом являются. То, что мы воспринимаем как рациональный разговор, вполне может оказаться лишь шорохом, подобным шороху листьев.

Я еще не говорил о музыке. Вскоре после своего приезда в школу пасмурным утром я пробудился от сна, слишком краткого и глубокого, и, все еще заторможенный спросонья, распахнул оконные створки и выглянул на улицу, чтобы определить источник звука, нарушившего мой покой, – звука, напоминавшего хриплый рёв разъяренного моржа. Я не услышал ничего необычного, но решил отправиться на поиски. Умыв небритые щеки ледяной водой, я накинул пальто прямо на пижаму и в домашних туфлях прошлепал по пустой лестнице к часовне Церкви Слова, в двери которой прошмыгнули несколько опоздавших. Однако в последний момент я передумал – ведь на службу меня не приглашали (тем более, в пижаме), – и, повинуясь импульсу, спрятался в кустах, промочив домашние туфли. Я встал под витражом, который, вероятно, выглядел лучше изнутри и изображал некую жутковатую анатомическую деталь, впоследствии оказавшуюся частью внутреннего уха.

Стоя по щиколотку в траве, настолько мокрой от росы, что казалось, будто я стою в луже, я впервые услышал (если это можно назвать «слышанием») молчаливый хор двадцати шести заикающихся, прерываемый лишь редкими вздохами. Позднее я узнал, что исполняли старую и довольно заезженную мелодию «Песня заикающихся» (если это можно назвать «мелодией»). У меня возникло странное чувство, будто музыку высасывают из моих ушей, а не подают извне. В ней было что-то от песни шарманщика, которую я слышал несколько дней назад, и от упражнений дочери моей домовладелицы, с горем пополам осваивающей «Хорошо темперированный клавир». Бредя обратно к школе по мокрой траве, я чувствовал себя полым. Внутри меня воцарилось безмолвие.

Впоследствии я полюбил эту музыку, в которой конфликт между невозможностью говорить и невозможностью перестать говорить – ключевая характеристика речи заикающихся – возвышен до эстетического принципа.

Письма мертвым писателям, № 5

Достопочтенный Натаниэль Готорн!

По ночам я стою у двери в ученическую спальню и представляю, как призраки влетают в раскрытые рты моих подопечных и вылетают из них. Ветер дребезжит в оконных рамах. Здание погружено во мрак. Даже ночной сторож дремлет в своей каморке в промежутках между обходами здания и прилегающей территории. Впрочем, я не возражаю. Я разрешаю ему поспать. Не сплю лишь я одна.

Моя «д», Ева Финстер, спит крепко, уткнувшись лицом в подушку и стиснув зубы, словно сон – занятие, требующее высокой концентрации, а ночь – гроссбух, чьи страницы исписаны цифрами, и ей нужно проштудировать его, чтобы найти одну-единственную ошибку, вкравшуюся в расчеты. Днем у нее такое же выражение лица. Она ничего не понимает, она в ярости; я жду от нее великих свершений.

Вчера я оставила кое-что на столике у ее кровати – куколку из палочек и листьев. Я смастерила ее, прогуливаясь по окрестностям. Такая же кукла была у меня в детстве, моя единственная – отец считал, что игрушки вредны детям. Я не баюкала ее, а прятала в ладони, а потом раздавливала, сжимая кулак.

Вчера вечером куклы на столике уже не оказалось, а сейчас Ева спала и сжимала что-то в руке. Я наклонилась к ее кровати и пригляделась. Это была не кукла, а мягкая игрушка, драная, безглазая и такая бесформенная, что угадать ее принадлежность к тому или иному виду животных не представлялось возможным, как и отличить ухо от лапы. Я аккуратно разжала застывшие пальцы девочки и вытащила игрушку. Ева застонала, но не проснулась.

Хотя я различаю буквы, которые вывожу на бумаге, на террасе, выходящей в сад скульптур, уже очень темно. Надо мной проносятся птицы, яркие, как искры, летящие из горящего здания. Этому есть рациональное объяснение: солнце садится над холмами, я в тени, а птицы – нет.

Сегодня я сожгла игрушку Финстер, пока та орала и бесновалась. Однако так следует поступать со всем, что препятствует нашей цели. Лишь потеряв все, можно полностью открыться мертвым.

Возможно, я проявила чрезмерное усердие, тыкая безжизненную тряпку палкой, хотя та уже сгорела почти целиком; остатки ее изрыгнули густой дым, и у меня заслезились глаза.

Терраса дольше остальных мест в школе остается освещенной, поэтому я направилась туда после сцены с сожжением игрушки, но тьма опустилась раньше, чем я предполагала, а с ней пришел холод. Впрочем, возможно, тут всегда прохладно, даже когда эта часть дома залита солнечными лучами. Холодом веет от каменной плитки и скамьи.

Снующие искры-птицы погасли и теперь похожи на клочья черного пепла, кружащиеся и порхающие на фоне темнеющего неба.