Любовь и доблесть

22
18
20
22
24
26
28
30

Олег был один. Затянулся терпким дымом, усмехнулся невесело...

Порой все, что у нас остается, это сны. А уж что привело к такому невеселому положению вещей – бог весть. И кажется, что жизнь уже закончилась, а ты сидишь в унылой предтече чего-то нового, но вот ощутить, почувствовать, познать это новое тебе еще не дано... И нет уже ни беспокойства, ни душевной смуты, ничего нет. Только пустое созерцание голых стен и бег измученных клячмыслей по замкнутой арене давно опустевшего цирка, в котором не ждешь уже ни оваций, ни очарования, ни смеха. Смех остался далеко-далеко в юности, ну а юность... Она, кажется, вообще случилась в совсем другой, чужой жизни, в другой стране, в другой галактике. Наверное, так и есть. Зато остались сны. О берегах, где никогда не был.

Сигаретный дым был безвкусным и горьковатым. Олег посмотрел по сторонам.

Кошка Катька куда-то ушла по своим кошачьим делам. Он же никуда не собирался.

Потому что возвращаться в пустое жилище было бы совсем горько.

Звонок в прихожей был настойчив. Олег не спешил. Даже размышлял некоторое время, открывать или не стоит. Не было у него в этом городе друзей. Впрочем, врагов тоже. Ну что ж... В любой ситуации нужно искать только хорошее.

Звонивший был бесцеремонен и навязчив. Олег отодвинул защелку, распахнул дверь. На пороге стоял сосед, Иван Кириллович Ермолов. На его мятом, провисшем, словно простиранном и не просушенном до конца лице читалась вселенская скорбь.

Он смотрел прямо перед собой блеклыми выцветшими глазами и вряд ли отчетливо видел Олега. Но открытую дверь различил.

– Люди алчны и подлы, – провозгласил он и, миновав Данилова, как мебель, прошел в комнату.

Иван Кириллович Ермолов был творец. Художник. Маститый и матерый работник холста и кисти. Некогда Иван Кириллович был даже приближенным живописцем: портреты вождей партии и правительства, героев соцтруда и знатных механизаторов, масштабные полотна типа «Трудовая вахта на Кержинском сталелитейном» снискали ему республиканскую госпремию, чины, регалии и деньги.

Теперь он лепил из себя стоика.

– Ты один? – спросил Ермолов, склонив голову набок.

– Как Ленин в Разливе.

– Угу. – Живописец угрюмо кивнул, обозрел обстановку, спросил хрипло:

– Пьешь?

– Прикладываюсь.

– Угу.

Ермолов так же, по-хозяйски, прошел на кухню, поморщил нос, озирая обычный беспорядок, выудил из безразмерных художнических шаровар склянку с коньяком, отыскал на столе стакан, привередливо оценил его чистоту на свет, снова поморшился, протер полотенцем, расплескал коньяк в него и в случившуюся здесь же пиалу, произнес нечто напоминающее и «твое здоровье», и «все там будем» и в три глотка опрокинул двухсотграммовый хрущевский в рот. Задумчиво пожевал губами, спросил запоздало:

– Не отвлекаю?

– Уже нет.