Любовь и доблесть

22
18
20
22
24
26
28
30

– Не-а.

– А я выпью.

Ермолов наплескал себе еще три четверти, выпил разом, как воду.

– Ты хоть понимаешь, отчего я тоскую?

– Отчасти.

Иван Кириллович покивал, как распряженный строевой конь.

– Жизнь прошла. И – не состоялась. И пожалуйста, не спорь. Укатали меня.

Или я сам себя укатал? Не знаю. – Ермолов тяжко вздохнул. – Дай-ка мне сигарету.

Он закурил, закутался в дым, как одеяло, поднял лицо:

– Ты знаешь, ребеночек, когда является в этот мир, орет – вот он я! Я – особенный! Я – неповторимый! Я – есть! А потом что? Он подрастает, а его тюк да тюк по темечку – не высовывайся, не горлань, не гордись... Вот и затихает человечек, а потом и навовсе – вязнет в интригах, чегой-то суетится по-мелкому, а на поверку – и не живет вовсе, долга своего перед природой и Богом не выправляет, так, пережидает жизнишку, будто время на автобусной остановке... А придет Суд, спросят: почто, раб Божий, талант в землю зарыл да дар свой бесценный – жизнь – на похоти и суесловия расточил? Что ответить? Что?

А чтобы талант свой ощущать, нам беспокойство дано. Вроде смотришь – и все у человечка есть, и умен, и пригож, и достатком Бог не обошел, а ходит как в воду погруженный, и лето красное ему не в радость, и зима белая – в тоску и укоризну... Знать – ест его сомнение да тревога: дни лукавы, время как вода сквозь пальцы бежит, под солнышком сохнет... И вот ладони уже сухи и шершавы, и не вспомнить – а была ли вода та? Нет, не вспомнить.

Глава 17

Иван Кириллович сокрушенно помотал головой, налил себе еще, выпил. Олегу показалось, что на стуле он держится чудом. Хотя пил художник всегда, надо сказать, крепко.

– А я к двадцати годкам сохранился в непорочном девичестве. Мир – полная чаша радости, вот что! Как в стихах:

...Я забывался в яблоневых снах

Так искренне, так ветрено, так чисто...

Там был ручей, конечно, серебристым

И был совсем не сумрачным монах,

Поросший первой мягкой бородой.

Он был безгрешен, ясноглаз и весел,