Вторжение по сценарию,

22
18
20
22
24
26
28
30

– Это мистер Нишитцу. С ним нельзя говорить. Он в Токио.

– Что, у вас в Токио нет телефонов? Или он тоже не говорит по-английски?

– Мистер Нишитцу жить в уединении. Уже не молод. Когда съемки начаться, он приедет, и вы можете поговорить.

– Да? Ну, тогда передайте ему кое-что.

– С удовольствием. Что вы хотел сказать?

– Терпеть не могу, когда меня пытаются надуть.

– Надуть? Не знать слова.

– Обмануть. Так тебе понятнее?

– Пожалуйста, объяснить, – упрямо сказал Джиро Исудзу. Бронзини заметил, что тот не собирается уступать. Он почувствовал к Джиро что-то вроде уважения, и это заставило его если не успокоиться, то хотя бы сбавить тон.

– Я только что говорил по телефону с Куросавой.

– Это нарушение контракта. Вы не являться режиссером фильма.

– Неужели, Джиро, детка? – насмешливо проговорил Бронзини. – Да я такой же режиссер этого бреда, как и Куросава. Он даже и не слышал о «Красном Рождестве». Более того, он, чтоб его разорвало, вообще не совсем ясно представляет себе, что такое Рождество.

– А, теперь понимаю. У нас были проблемы, и Куросава не смог принять участие в съемках. Как раз собираться рассказать вам об этой неприятной новости. Прошу извинить.

– Мне надоело все время слушать твои «прошу извинить». Хватит, меня уже тошнит от всего этого. И я все еще не услышал никакого объяснения.

– Представители мистера Куросавы заверили меня, что он сможет выступить в роли режиссера. Очевидно, нас введи в заблуждение. Серьезное нарушение профессиональной этики, за которое мы потребуем возмещение морального ущерба. Уверен, виновные принесут самые глубокие извинения.

– Моральный ущерб! Я бы перестал чувствовать себя ущербным, только работая с Куросавой. Он великий режиссер.

– Очень жаль. Конечно же, мистер Нишитцу принесет свои извинения лично, когда приедет на съемки.

– Черт, просто жду не дождусь, – язвительно заметил Бартоломью Бронзини. – И кто же теперь будет снимать картину?

– Эта почетная обязанность возложена на меня, – поклонился ему Исудзу.

Бронзини застыл как вкопанный. Его прищуренные, как у таксы, глаза сузились еще больше, а руки, до сих пор бешено жестикулировавшие, повисли в воздухе.