Дикие пчелы на солнечном берегу

22
18
20
22
24
26
28
30

Пришедший в себя Проворов уже снова стоял на большаке, напротив Ольги, занятой Ромкой, и с любопытством взирал на мать с сыном.

Спросил:

— Можа, пчела его жиганула?

— Не-е… Испугался, сон, наверно, страшный приснился. — И она провела рукой по лицу ребенка, словно смахивая с него остатки мучительных страхов.

Волчонок приходил в себя и уже вертел во все стороны головой, как будто хотел убедиться, что ничего в жизни не изменилось — никого не убили, не расстреляли. Он даже улыбнулся, когда дядька, стоящий на дороге, подмигнул ему.

Мама Оля, оттопырив край косынки, которой была завязана корзинка, щепотью взяла несколько ягод и подала их сыну.

Проворов махнул кому-то рукой, и вскоре от перекрестка в их сторону направился еще один вооруженный полицай. За ним бежала дворняжка, равнодушная ко всему на свете — и к своим, и к чужим. Она вильнула для приличия хвостом, перемахнула через кювет и зашла в тень, под деревья. Ромка вскочил и хотел было подойти к собаке, но мама Оля в последний момент успела ухватить его за помочу и притянуть к себе.

— Вишь, дядя пришел, сейчас пойдем к коменданту. — Женщина встала, оправила подол, одернула тряпицу на корзине и стала с Ромкой спускаться на большак. Сменщик Проворова, исподтишка, поглядывал на Ольгу. На его худом, щетинистом лице лежала печать такой же непробудной апатии, что была во всем облике собаки, пришедшей с ним.

— Сегодня тут спокойненько, как на кладбище, — сказал Лешка полицаю и, махнув Ольге рукой, поплелся вверх к перекрестку.

Оставшийся на посту полицай вдруг засвистел — негромко и мелодично — и Ольга с удивлением распознала знакомый мотив песни, родившейся в первые дни войны: «Киев бомбили, нам объявили, что началася война…»

Странное дело — мелодия внесла светлую нотку в ее настроение…

На перекрестке им встретился подросток Генка Захарин — он управлял лошадью, запряженной в деревянную борону. Из поперечин глядели в землю острые концы костылей, которыми на «железке» прибивают рельсы к шпалам. Борона издавала какой-то зубодробильный звук и так подпрыгивала по булыжникам, словно была в белой горячке. Генка с деловым видом шел за бороной и время от времени громко покрикивал на лошадь: «Но-о-о, гривастая!»

Борона (через пень-колоду) двинулась по большаку вниз, в сторону города, и Ольга еще долго слышала ее сбивчивое тарахтенье.

Немцы боялись заминированных партизанами дорог и постоянно «боронили» их с помощью русских подростков…

Проворов шел впереди, закинув винтовку за спину, курил и то и дело вытирал рукавом взмокший от жары лоб.

От долгой ходьбы по щебенке у Ромки горели пятки, и он все время тянулся к бровке, поросшей мягкой травой. Когда ступал на нее, по ногам пробегал холодок облегчения и приятным сквознячком обволакивал разгоряченное тело.

Вот и комендатура: она разместилась в бывшей школе — за бело-голубой оградкой. На клумбах, что очень удивило Ольгу, буйно росли ноготки и пылали маки.

Часовой, прохаживающийся от крыльца до калитки, зачумело грыз семечки, а потому весь путь, где он проходил, был сплошь усеян шелухой.

Рядом с комендатурой, по обеим торцевым сторонам здания, бугрились металлические колпаки дзотов. Возле них сидели и стояли немцы. Один из них, раздетый до пояса, выжимал одной рукой ось от вагонетки. При этом он монотонно что-то произносил — видимо, вел счет «жимам».

Проворов остановился перед калиткой, от которой шел поверху телефонный провод, потоптался, крякнул, затем негромко позвал: «Эй, Ганс, ком хиер!» Затем Лешка посмотрел на Ольгу и перевел взгляд на ребенка. А тот, увидев сквозь ограду часового, окаменел. Он ухватился за подол мамы Оли и так прижался к ней, что ненароком поддал локтем по корзине, и та едва не выскользнула из рук матери. Мама Оля в досаде долбанула сына по спине и для острастки еще прикрикнула: «Счас отдам тебя Гансу, будешь тогда елозить».