Дикие пчелы на солнечном берегу

22
18
20
22
24
26
28
30

— Шкоро вошемьдесять пять будя, — прошамкал Карданов. И уже серьезнее: — Вот провожу вас с Ромашкой, а сам вернусь на хутор и отправимся мы с бычком в противоположную сторону — наращивать поголовье крупного рогатого скота… А жаль, Ольга, что надо расходиться в разные стороны…

— А ты не уходи. Пойдем с нами в Дубраву, посидишь где-нибудь в тенечке, пока мы к коменданту сходим…

— Ага, а потом меня партизаны в дезертиры запишут, укуси их муха. Нет, моя дорогая Олюшка, сегодня мы с тобой приступаем к выполнению важного государственного задания. Как думаешь, не подкачаем?

— Тоже мне герой выискался… Расстались.

Когда мать с сыном стали подходить к повороту, за которым резко вправо сворачивала дорога на Шуни, Ромка вдруг замычал и всем своим видом стал показывать, что дальше идти не намерен. Глаза наполнились страхом, и он, указывая рукой вперед, зафыркал, имитируя треск мотоциклов, затем забухал, изображая, видимо, винтовочные выстрелы. Мама Оля вглядывалась в лицо мальчугана и пыталась прочесть по нему мысли сына.

— Что с тобой, сынок? Что ты такое говоришь?

Ромка перестал мычать и бухать. Страшно вытаращив глаза, поднял над головой руки и очертил вокруг нее воздух. Он хотел объяснить матери: оттуда, мол, из-за поворота, приехали на мотоциклах люди в касках. Это они стреляли…

Но Волчонок еще не «договорил» вытянув перед собой руки, он стал копировать качание люльки, повторяя одно и то же созвучие: «Бо… бо… бо…» — «Он же рассказывает о Борьке», — догадалась мама Оля и содрогнулась от мысли, что ее бедолажный Ромка мог быть свидетелем недавней драмы на хуторе…

— Злодеи, сынок, уехали, и ты, пока я с тобой, никого не бойся… Иди вот тут, по краешку, ножки не будут колоться…

И они пошли. Вдоль кромки леса, мимо роскошного многотравья, зарослей колокольчиков, ромашек, каких-то незнакомых Волчонку смолистых бутонов, от которых исходили головокружительные запахи.

Каждая песчинка земли, каждая травинка и листик, каждая малявка и каждый червь, пребывая в этом знойно-ароматном лете, словно сговорившись, демонстрировали свою отчужденность и неприятие человеческих дел. Ибо, если это было не так, все должно было бы в природе умолкнуть, раствориться, рассыпаться — хотя бы в знак протеста против величайшего из грехов — уничтожения себе подобных…

В одном месте дорогу перебежала ящерица. Подняв узорчатую головку, она суетливо побежала в сторону разбитого танка. Он стоял у самой дороги, искореженный взрывом, с печатью ветхости, которую накладывает на все неумолимое время.

В Дубраву они пришли в самый полдень. Еще с Веренского моста, впереди, на возвышении, увидели свою деревеньку, однако вместо радости почувствовали тревогу. Как будто оттуда — со всех окон, из-за всех деревьев — в них уже целятся зоркие стрелки и свора собак вот-вот сорвется с поводков и скатится под горку, чтобы смять и разорвать их.

Ольга присматривалась к хатам, разыскивая взглядом свою. Нашла, перекрестилась. Церквушка, без голубых куполов, калекой торчала среди изб.

Стояла глубокая тишина, и Ольга, как ни прислушивалась, но так и не уловила ни одного отчетливого звука. Над деревней, высоко в небе, делал плавные круги коршун. Он что-то высматривал, не решаясь сигануть вниз.

Ромка, увидев знакомые вязы, радостно забалабонил и шустро стал подниматься в гору.

Перед перекрестком их остановили: полицай, знакомый парень, выйдя из тени березок, обратился к Ольге: «Гляжу и глазам не верю, неужели дочка Керена в гости пожаловала…»

Это был Лешка Проворов, сын деревенского конюха. Ольга улыбнулась ему и поинтересовалась: в какой избе находится комендатура?

— А кто, понимаешь, там тебе ожидает? — вдруг посуровел Лешка. — Только одно слово, что ты оттуда, — он указал рукой в сторону партизанской зоны, — и можешь ставить на себе крест…

У Проворова серые, неулыбчивые глаза, внимательно смотревшие с загоревшего, рано проморщиненного лица.