— Вас бы туда, милок, — усмехнулся невесело Лесснер. — Со стороны мы все рассуждать мастера. Слава богу, живой, и ладно. И хочу вам сказать, что это очень приятное чувство. Например, могу не только шевелить руками и ногами, но еще вести с вами душеспасительные беседы.
Сидящие за столом невольно улыбнулись — Лесснер был известен своим сарказмом.
— В первую очередь нас интересуют сроки, — произнес Некрасов, стараясь поймать взгляд Точилина.
Но часовщик ни на кого не смотрел, казалось, что все его мысли были заняты морковным соком.
— Непростое это дело. Здесь сначала покумекать нужно, — рассудительно протянул Точилин. — Это вам, господа, не картишками перебрасываться.
— Чтобы в картишки играть, тоже нужно соображение иметь, — неожиданно оскорбился Некрасов. Он едва посмотрел на официанта, и тот отреагировал мгновенно, плеснув в пустую рюмку ледяной «Смирновки». — Вот так вот, братец, — и аккуратно залил в рот водку, закусив ее балычком.
— Дайте мне, господа, месяц. Думаю, что за это время я чего-нибудь придумаю, — пообещал наконец Точилин.
Подошел официант и поставил рядом с Матвеем Терентьевичем глубокую тарелку с морковным соком. На мгновение на его лице отразилось нечто похожее на недоумение: а нужно ли подавать к блюду еще и ложку? Он уже сделал робкое движение, но Точилин предупреждающе изрек:
— Не утруждайся, милок. Я и так сподоблюсь.
Он взял в широкие ладони тарелку и большими уверенными глотками принялся поглощать морковный сок. В эту минуту он напоминал пьяницу, которого иссушило глубокое похмелье, и единственное средство преодолеть болезнь — горьковатый рассол. Он пил страстно и жадно, а ярко-красные струйки тоненькими ручейками стекали за ворот. Все сидящие невольно поморщились, а Матвей Терентьевич, справившись с угощением, довольно крякнул:
— Будет вам сейф. Есть у меня одна задумка.
Глава 36
Мамай сорвал с головы малахай и, глядя прямо в глаза Савелию, произнес:
— Ваше благородие, там у ворот вас какой-то малец дожидается. Я было хотел ему отворот дать, да он уперся и идти не желает. Не уйду, говорит, пока с Савелием Николаевичем не поговорю.
Вид у Мамая был кротким, если не считать глаз, нацеленных прямехонько в переносицу собеседника. Только взгляд и выдавал в нем былого каторжанина. У каждого, кто случайно встречал такой взгляд, на ум приходило предположение, что, кроме дворницкой бляхи, где-то за пазухой он прячет и острый топор.
О своей прежней жизни он рассказывал мало. Но из того, что знал о нем Савелий, следовало, что на тобольской каторге он ходил в «иванах», окруженный многочисленными «рабами». Его власть на тобольской каторге была почти абсолютной. Своих людей он имел даже в администрации, прикармливая их деньгами, которые получал от карточных игроков, стоявших в негласной табели о рангах ниже его на целую ступень.
Каторжные палачи, такие же арестанты, как и он сам, по указу Мамая могли запороть провинившегося насмерть. И частенько беднягу уносили на погост только потому, что он был недружелюбен с «иваном».
Поговаривали, что Мамай за время долгой ссылки не только не порастерял награбленного добра, а, наоборот, приумножил его многократно. Будто бы только одного золота он вывез из Сибири на десяти лошадях, увешанных со всех сторон тяжеленными баулами.
На Хитровке встречались люди, что провели с Мамаем на каторге не один год. Заприметив строгого татарина, они кланялись ему низенько в ноженьки, как это делают крепостные у порога помещичьего дома.
Сейчас Мамай мало чем отличался от прочих дворников, даже бляха на его груди блестела так же ярко.