Записки наемника

22
18
20
22
24
26
28
30

Они так любят, как мы убиваем! Я не вижу здесь никакого парадокса.

Мужских веселых и разгульных компаний здесь не собирается, все предпочитают пить молча, сосредоточенно. А уж потом, особенно накануне свободного дня, наступает вызванное алкоголем расслабление, начинаются различные художества: игры, задирание проституток, беспредельное бахвальство своими реальными, а большей частью вымышленными подвигами.

Нашей группе сегодня не очень весело, хотя и сильно печалиться мы не собираемся. Смерть здесь частый гость. Степана мы знаем недавно – недели две, поэтому не так уж удручены его гибелью. Но напоминание о том, что любой из нас мог оказаться на месте украинца, уменьшает прыть к веселью. Правда, жизнь есть жизнь, и мой напарник Джанко напивается. Делает он это всякий раз, когда у нас намечается нерабочий день.

У Джанко глаза черные, как у куницы. И вообще он похож на этого зверька. Длинный, подвижный, бывший баскетболист. У него было чрезвычайно скептическое отношение к женщинам. До тех пор, пока он не влюбился и стал, разумеется, смешон. Влюбился он в польку, которая по пьянке признается всем и каждому, что ей нужно заработать только на то, чтобы снять свой фильм об ужасах Боснии. Она режиссер. Снимать она будет в России, где все дешевле обойдется. Трупы – тоже. Я не знаю, что мой напарник нашел в Эльжбете. Она – худосочная блондинка, сильно красящаяся, очень много курит, никогда не отказывается от выпивки, и вообще от любого предложения за деньги. С кем угодно. Когда угодно. Где угодно. Джанко не имеет много денег, поэтому он часто одинок, от этого ревнует и напивается. Куда он девает свои деньги, мне невдомек, но у него их никогда нет, даже на мелочи; не говоря уже про то, чтобы купить любовь Эльжбеты. Раньше полька любила Джанко в долг. Но когда долг вырос до катастрофической величины, Эльжбета сказала «стоп!» Как он просил, требовал, умолял!.. Надо было видеть. Сегодня он бродит как в воду опущенный. К Эльжбете даже не подходит, и так уже в долгу по уши.

Когда я только появился здесь и ко мне прикрепили Джанко, Эльжбета пришла ко мне в комнатушку и заявила, что требует возвращения долга ни много, ни мало в тысячу шестьсот долларов.

– Вы ему давали, вы с него и взыскивайте, – употребил я вежливую форму обращения. Но я не знал, что в польском языке обращение «вы» не несет никакой нагрузки.

– Я не «вы», я польская подданная, я паненка! – с гонором заявила Эльжбета. Вид у нее был настолько заносчивый, насколько и непрезентабельный, и я улыбнулся. Она обиделась, ушла и не замечала меня с месяц. Хуже нет, когда женщина тебя не замечает. Вот и сегодня, когда пассия Джанко свободна – с сербских позиций никто не пришел, и он в пьяном виде попытался завалиться к ней – она не открыла ему дверь.

– Сука ты, сука, – посылает шепотом он проклятия в адрес соблазнительной польки. – Джелалия, до суднего данка.

– Успокойся, – говорю я ему в окно. Он обзывает меня сараевской проституткой, но умолкает.

Вместо того, чтобы идти спать, Джанко вваливается в мою комнату. Он не серб, он босниец. Его чем-то обидели братья по крови и вере. Поэтому он по эту сторону линии смерти и жизни.

– Мы – боснийцы, – громко заявляет Джанко, – жертвы рокового разделения людей на православных и мусульман, вечные толмачи и посредники, однако наши души полны неясного и недоговоренного. Мы прекрасные знатоки Востока и Запада, их обычаев и верований, но одинаково презираемые и подозреваемые обеими сторонами.

– Не кричи, – успокаиваю я его, дивясь его способности в нетрезвом виде закатывать стройные, полные определенного смысла монологи, только местами переходящие в бред.

– Мы племя, которое погрязло в двойном грехе Востока и которое еще надо спасти и искупить, только никому не известно, кто это сделает и как. На, Юрко, выпей. – И Джанко протягивает мне бутылку ракии. Он учился в Сараеве в духовной школе – медресе. Он со своими способностями сделал бы неплохую карьеру, но, к сожалению, Джанко был изгнан из медресе за буйный и неукротимый нрав… Он продолжает свою пьяную трепотню горячим страстным шепотом:

– Боснийцы – это люди, стоящие на границе, духовной и физической, на той черной и кровавой линии, которая в силу тяжелого и бессмысленного недоразумения существует между людьми, божьими творениями, между которыми не должно быть границы… Понимаешь, Юрко?

Я отпиваю глоток ароматной сливовицы и думаю о том, что мое духовное состояние тоже зиждется на разломе между Востоком и Западом.

– Когда Гаврило Принцип убил эрцгерцога Фердинанда, началась Первая мировая война! – продолжает Джанко. – А мы убиваем сотни людей, и мировая война не начинается! Это недоразумение. Это преступление! Война должна начаться… Пусть все погибнет к чертям! Джелалия, до суднега данка!

Я не хочу прогонять Джанко. Завтра мы похороним своего товарища, а послезавтра мне с Джанко идти на работу. В руках его будет моя жизнь. И послезавтра он будет трезвым, как огурчик, и хищным, как рысь. У него такое зрение, что он различает на верхушках сосен муравьев, которые забираются туда полакомиться сладкими выделениями сосновых пупышек.

– Джанко, повтори мне свою фамилию. Я запишу.

– Я Джанко Джарлзелез. – Я ищу ручку, чтобы записать столь вычурную фамилию и выучить, но ручка закатилась под кровать. О, Боже! К завтрашнему дню я опять забуду правильное произношение его фамилии и снова буду спрашивать об этом. Наверное, само действо запоминания этой труднопроизносимой фамилии следует обставить, как действо выстрела. Приготовить тетрадку, ручку, и как только он скажет это слово, тут же записать. Ручка у меня, словно второе оружие. Уединенность дает мне возможность вести записи.

Все, что произошло в Москве за последний год, кажется мне далеким и неправдоподобным сном. Мне вспоминается тот момент, когда я жил на подмосковной даче. На дачу меня привезла жена Фарида – моего абхазского приятеля по армейской службе. Ее звали Евгения. Она была старшей сестрой Людмилы. Я некоторое время жил у Фарида в московской квартире, когда он привез израненную Людмилу из Абхазии в военный госпиталь под Москвой. Фарид задержался в столице буквально на один день. Утром следующего он расцеловал детей и уехал.