Болевой прием

22
18
20
22
24
26
28
30

Почему не другая, а именно такая?

Ведь когда-то, как и все, училась в школе, носила белые носочки и чистенькие платьица, а в младших классах школы хотела стать дрессировщицей в цирке. Причем дрессировать хотела всех животных – от пони до бегемотов. Девушку – дрессировщицу лошадей я видела в нашем городском цирке. Она была одета в кружевные, вышитые золотом сапожки и коротенькое платье. И ножки у нее были розовые и изящные. Потом цирка не стало, в него попал артиллерийский снаряд, и он сгорел дотла. Спаслась ли дрессировщица и лошади, не знаю... Как и то, что случилось с моими родителями...

Мне нужно спать, но уснуть я сейчас не могу. Перед глазами одно из главных воспоминаний детства.

Война...

Я уже ходила в школу и многое понимала. В частности, то, что три немолодых толстолицых дядьки собрались в заснеженном, населенном мохнатыми быками лесу и росчерком перьев ликвидировали страну, в которой я родилась. Возможно, для жителей Центральной России СССР отошел в вечность прозаически тихо, но для тех, кто жил на окраине, все сложилось совсем по-другому. По телевизору усатый и придурковатый дядька крутил дурацкое колесо и рассказывал бородатые анекдоты, то же, что происходило с сотнями тысяч людей, вынужденных бежать, спасая жизни своих детей и свои собственные, телевизионщики не показывали. Что ж, у так называемых «гласности» и «свободы слова» свои предпочтения. Я родилась и выросла как раз на такой вот окраине. Русских там было немало, они помогали коренному населению строить промышленные предприятия, дороги, мосты. Мой отец был инженером-проектировщиком, как раз мосты эти самые и строил... Война началась на пустыре около магазина «Подарки». Наш дом находился рядом, и мы с мамой часто бывали в этом магазине. Не покупали, а просто разглядывали всякие безделушки, фигурные лампы, резные камины и прочие бесполезные, но приятные для глаза вещи. И сам магазинчик был похож на игрушку: одноэтажный, с оригинальной остроконечной крышей и разноцветными окнами-витринами... Война началась с того, что орудийный снаряд напрочь снес стеклянную витрину «Подарков», разметав осколки и покалеченные (убитые?!) сувенирные фигурки по всей улице... Перед этим, конечно же, были митинги на главной площади, но первый выстрел пришелся по игрушечному магазину. А наш дом оказался как раз между некими «вовчиками» и «юрчиками». «Юрчиками» считались те, кто был как бы за прошлую, «советскую» власть, а «вовчиками» – кто вроде бы в оппозиции, то ли за исламскую республику, то ли еще за что-то. И в «вовчики», и в «юрчики» записывались не столько по идеологическим убеждениям, сколько по месту жительства. Наша семья автоматически оказалась «вовчиковской», так как в нашем районе тон задавали оппозиционеры. Перестрелки с каждым днем (если не с каждым часом) усиливались, и мы всей семьей отправились в город П...дж, находившийся почти на самой границе. Там жили родственники отца. С собой почти ничего не взяли, так как рассчитывали вернуться через пару недель. А вышло – через жизнь. Не прошло и пяти дней с нашего приезда в приграничный город, как на него началось наступление. Наступали «юрчики», «вовчики» вынуждены были спасаться бегством. И не только они. Из окрестных кишлаков поток людей хлынул к границе. Наша семья и еще человек пятнадцать русских кинулись в погранотряд, чтобы там укрыться, но солдаты встали на крыше казармы, истерично крича тонкими подростковыми голосами: «Не подходите! Будем стрелять!» Говорят, такую команду дало начальство из Москвы. Может, тоже своя логика – погранотряд, он лишь называется столь грозно, а на деле человек пять офицеров, пара-тройка прапорщиков, а остальное солдаты-срочники тонкоголосые. Все остальные куда-то подевались, а из тяжелого вооружения лишь пара пулеметов. А «юрчиков» целая дивизия, понабрали любителей пострелять со всех кишлаков... По людям, конечно же, солдатики палить не стали, но в воздух пару раз выстрелили. Как сейчас помню – выстрелы, крики и небо то белое, слепящее глаза, то черное от гари. На нейтральной полосе стояли ставшие ничейными трактора, валялись сундуки, ковры, даже пара холодильников. А чуть поодаль тьма орущих людей.

– Уходить надо, – сказал отец. – Здесь точно убьют.

В колючей проволоке был разрыв метров пять, не больше. Народ туда и ломанулся. И русские, и местные, с телегами, тачками, барахлом, которое оставлять жалко, груженными, всех в эти пять метров, точно в воронку, засасывало. Ну и мы вместе со всеми...

Потом мы шли по какому-то черному болоту, серой реке, белесым выгоревшим зарослям, ломкому тростнику. Все были мокрые, некоторые падали, бросали свои вещички и продолжали путь по полузасохшим руслам реки, пока не вышли к брезентовым палаткам. Это был лагерь оппозиции, «вовчиков», к которым наша семья принадлежала благодаря месту жительства. Мужчины натащили палки, навесили на них ковры, сделали некоторое подобие жилья для своих семей. Ночью пришли какие-то мужики и сказали, что всех мужчин, которые остались рядом с погранотрядом, «юрчики» расстреляли. Один из офицеров-погранцов пытался порядок навести, так его тоже расстреляли, а солдатики его оружие побросали и разбежались кто куда. Выход у беженцев был теперь лишь один – уйти за границу, то есть в Афганистан. У некоторых были покрышки от колес, из которых можно было сделать плоты и переправиться на них через пограничную реку.

– Куда мы поплывем?! – набросилась мать на отца, активно принимавшего участие в постройке одного из плотов. – Мы же там никого не знаем, да и не станут нас здесь убивать. Мы же никому ничего не сделали.

– Ему лучше уйти! – кивнул в сторону отца немолодой бородач из местных. – Мужчин убьют в любом случае, кто бы они ни были. Вас с девочкой не тронут. А его убьют.

Девочка – это я. Мне не хотелось за речку, хотелось домой! Но дома уже не было, как не было игрушечного магазина с резными каминами.

К вечеру все мужчины и подростки ушли. Отец тоже. Мать заставила его сделать это, уверив, что через неделю-другую власти наведут порядок и все смогут вернуться, тогда мы и встретимся, живые, здоровые, и сможем вернуться домой. Отец ушел за речку одним из последних, он что-то говорил мне, но я не запомнила, так как, подобно матери, верила, что разлука будет недолгой. С тех пор отца я не видела и по сей день ничего о его дальнейшей судьбе на знаю. Даже ведомство генерала Прохорова не смогло добыть о нем никакой информации.

На третий день нашего пребывания в лагере к палаткам подъехал бронетранспортер с бурым мятым флажком. В нем сидели местные, бородачи, одетые в камуфляж и каски. Они стали звать людей обратно. Обещали, что больше их никто не тронет. Кто это был – «вовчики» или «юрчики», я не разобрала. Тем не менее и мы с мамой, и многие другие побрели назад. Пошел снег, на поле, по которому мы шли, лежали трупы. Мужчины. Старики, зрелые мужики и подростки, почти мальчики. У многих глаза полны травы, которую нанес ветер. Никто из нас не плакал, вообще не проронил ни слова, точно не мимо убитых мы шли, а мимо груды камней и травы. У въезда в кишлак, до которого мы добрались, трое автоматчиков приперли к высоченному забору старика:

– Эй, «вовчик», где твои сыновья?!

«Стало быть, кишлак у „юрчиков“,» – сообразила я, а мама прижала меня к себе, стараясь закрыть мое лицо.

– За речку ушли... – услышала я голос старика, так как мама закрыла мои глаза ладонями.

В следующую секунду послышались автоматная очередь, мужской смех и пара веселых фраз, значение которых я не поняла, так как недостаточно хорошо знала язык.

Разместили нас в какой-то хибаре, а ночью послышались жуткая стрельба, крики. Мать меня снова к себе прижала, а я слышу орут: «Соли нав!» То есть Новый год на ихнем языке, это-то я знала. И в самом деле, мы с мамой забыли, что сегодня 31 декабря. И я всю ночь проплакала, потому что вспоминала, как мы его встречали раньше – с елкой, подарками, сладостями всякими. Утром следующего дня нас на автотранспорте вернули в П...дж. В гостинице, где нас разместили, были следы крови. Не везде, в основном на полу. Переночевали мы в той гостинице, а утром началось! Дверь в наш номер вышибли, нас с мамой вытащили из постелей все те же бородатые, в камуфляжах. «Юрчики» ли, «вовчики», кто их разберет. Маму тут же увели, а меня одну оставили в комнате. Я на улицу, за мамой, а ее уже нет. Тут какая-то женщина в платке, местная, подхватила меня на руки, я маленькая была, килограммов шестнадцать весила, если не меньше. Засунула меня та женщина в какой-то автобус, людьми набитый. Где-то вдали стрельба, крики. Снова война. Автобус рванул с места, без остановок вырулил из города, в котором уже оружейные залпы слышались. К обеду добрались до другого города, в котором аэропорт имелся. В этом самом аэропорту и укрылись. Людей полно, все стонут, говорят о чем-то. Но вот стихли – в центре зала ожидания показались несколько военных, все в тех же камуфляжах, но с русскими лицами. «Летчики из местной эскадрильи!» – шепчутся беженцы у меня над ухом. Тут-то и выясняется, что забрать на следующий рейс в Россию смогут не всех, самолет рассчитан лишь на определенное количество пассажиров. А беженцев как минимум в три раза больше. Остальных, само собой, заберут следующими рейсами, но за это время аэропорт раз пять могут разнести осадившие город «вовчики». Или «юрчики»?! И тут меня в спину кто-то с такой силой толкнул, что я вылетела вперед и лобиком своим детским прямо в живот главного военного и уперлась. Тот меня под мышки подхватил и, ни слова не говоря, передал другому военному, тот следующему. Так я в самолете одна из первых и очутилась.

В России я оказалась в Московской области, у тетушки. О маме, как и об отце, ни слуху ни духу по сей день. Год в подмосковной школе отучилась, а потом, в конце учебного года, в класс к нам пришли дяденька и тетенька, молодые такие, симпатичные, в гражданской одежде, но на обычных гражданских не похожие. Посидели у нас в классе пару уроков, а на перемене отозвали меня к себе и спрашивают:

– Ты Женя Гладкова?