Вне закона

22
18
20
22
24
26
28
30

В глубине двора мелькнула тень. Затем — вторая. Евгений вгляделся в черное пространство сада, высмотрел двоих, на углу слева — третьего… Гости? Или охрана? Если охрана, то усердствовала она не очень. Скорее всего, ребята были доморощенными, наемные из агентства занялись бы «зачисткой» прилегающей территории, распределили местность по секторам, позаботились бы о блокировке подходов, выставили внешний резерв.

«Фраера, — подумал Евгений. — Уйдут «тузы» в чистилище, можно заглянуть в окно, что они там ели-пили».

— Алик Романович! — крикнул человек в шляпе, стоявший к нему спиной.

Из дома вышел еще один гость, неся в вытянутых руках бутылки пива — по три в каждой.

— Ждем тебя, друг мой, — сказал Пименов и, поцеловав женщину, направился в баню следом за тремя остальными.

Как только гость с бутылками оказался в полосе неяркого света льющегося из проема банной двери, вся стройная теория Евгения в отношении происходящего рухнула в одночасье — в нем он узнал человека, из чьих рук получал вчера деньги на аллее Ботанического сада. Узнал сразу, хотя видел его всего минуту в сумерках, затем — у дома, выходящим из «БМВ». Но именно благодаря сумеркам и тусклому свету фонаря у подъезда обратил внимание не на лицо, а на фигуру и походку. Силуэт не оставлял сомнений: он, тот самый!

«Алик Романович?!. «Шестерок» по имени-отчеству «тузы» не величают и в баню с собой не берут, а уж не ждут тем более. Не сам ли это Клиент?.. Зачем же он нанимал «топтуна», если сам здесь видит ее с Пименовым, пьет с ней?!. Чертовщина какая-то!..» — Евгений подождал, пока закроется дверь в «чистилище».

Двор снова притих. Тени исчезли. Внутри за плотными шторами звучала музыка. Челядь доедала господские объедки.

Снова ничего не складывалось, мыслям стало тесно в голове но обдумывать ситуацию в очередной раз было не время, надо было смотреть, слушать, запоминать, остальное можно сделать по пути в Москву.

Евгений отполз на пару метров, приподнялся и, стараясь не зацепиться за что-нибудь в темноте, перебежал к трем ветвистым деревьям как раз напротив единственного незашторенного окна. Выбрав удобную позицию, он присел на корточки и стал прикидывать, как проникнуть во двор. За все время наблюдения ни одно из окон второго этажа не осветилось это давало надежду, что можно будет проникнуть…

— Лицом вниз! На землю! — в затылок больно ткнули ледяным стволом. — Руки за голову!..

12

В бане гостей основательно пропарили. Дьякову Севостьянов сделал массаж. Антон Васильевич при этом кряхтел, рыдал, смеялся. Орал: «Хорошо, Алик! Давай, Алик! Шибче, все прощу!» — присказка у него была такая. О ней давно знали, к ней привыкли, и никто не уточнял, кому и что он собирается прощать.

Сутулый, важный Погорельский задремал на полках после любимой процедуры: Гольдин становился у изголовья с шайкой ледяной воды, у ног — Севостьянов с кипятком; как только Севостьянов окатывал эти живые мощи снизу вверх, Гольдин гасил жар встречным потоком. Федор Иннокентьевич утверждал, что после этого человек рождается на свет вторично, жить хочет долго и счастливо как никогда, и сколько бы ни пил — проверено: ни в одном глазу хмеля не остается.

Потом наступила блаженная слабость. Сидели, закутавшись в махровые простыни, речей никаких не говорили — все было сказано до того. Потягивали ледяное «Московское», набираясь сил, чтобы добрести до постелей.

Женщины ждали там напрасно — их всего лишь терпели, как дань старой партийной традиции.

В форме оставался только Пименов. Напряжение последних дней спало, инцидент можно было считать исчерпанным: ни Дьяков, ни Погорельский слов на ветер не бросали. В кабинете лежали заготовленные пакеты — по десять тысяч каждому — и сувениры женам. Пятьдесят процентов стоимости арестованного груза было обещано тем, кто открыл путь для его прохождения, — такса.

Главное же: дело можно было продолжать. Подброшенная Гольдиным идея списать неудачу на Махрова оказалась кстати. Как и ожидалось, поначалу на просьбу о помощи чины ответили отказом, вели себя замкнуто, были настороже: вдруг иудой окажется один из присутствующих? Пошатнется, рухнет доверие, а это в их возрасте все равно, что приговор. Не о карьере ведь речь — годы уже остановили на достигнутом, но тем дороже плацдарм, на котором обоим хотелось удержаться до гробовой доски. Когда же иуда, по словам Пименова, оказался по ту сторону добра и зла, спасители оживились. Смерть была ему возмездием, подробности никого не интересовали. Смерть вообще лучший из аргументов. И для усопшего — о нем плохо не говорят, и для душеприказчиков — гора с плеч, одной заботой меньше. Только Севостьянов своим молчанием выражал недовольство таким исходом.

«Сволочь или дурак? — гадал Пименов. — Кабы можно было без него обойтись, давно бы — горшок об горшок да в разные стороны!.. Вызвать на разговор, спросить, чем ему насолила Света? Только что услышишь в ответ? Все равно правды не скажет, а ложь многолика…»

О Севостьянове думать не хотелось. На душе было покойно, хорошо. Пережить бы еще один груз, а там и о покое подумать пора. Груз этот он планировал встретить в Германии. Взять туда и Свету на свой страх и риск. О лежбище заграничном никому не докладывать, а когда поступят сведения о благополучном исходе — сниматься с якоря и забирать круто на Запад!.. Все ведь — квартира, машина, домина этот — тлен, в гроб, как говорится, не захватишь. Да и положение ничем не отличается от положения грешника, распятого над горой тлеющего хвороста. Уносить ноги, пока не добрался огонь! А Свету не отдавать. Пусть этот Пилат-Севостьянов забирает золотое «Руно», он даже готов пообещать ему свое место, лишь бы оставил последнюю надежду.