Суздальцев вдруг остро почувствовал, что операция, которую он проводил, близка к провалу. Противник его обыгрывает. Отвлекает внимание на ложные цели, заставляет тратить драгоценное время. Уводит, как птица, притворяясь подранком, уводит охотника от гнезда. Пока он допрашивает двух упрямых афганцев, прослушивает радиоперехваты, летает на досмотры в пустыню, «стингеры» окольными путями и безвестными тропами движутся на север к Герату. И завтрашний день, как и прежде, не принесет результатов.
— Смерть, она любит, когда с ней шутят. Она ведь большая шутница. — Свиристель улыбался, прикрывая глаза выпуклыми дрожащими веками. — С ней поиграть можно в кошки-мышки, казаки-разбойники или в «русскую рулетку». Как раньше офицеры — забивали пулю в барабан револьвера, крутили и подставляли к виску. Повезет — не повезет. Хорошая игра, офицерская, смерти очень нравилась.
— Слава богу, у вас револьверов нет, — Вероника, пугаясь, смотрела на его дрожащие веки, под которыми что-то мерцало, переливалось, рыжее, беспощадное и шальное. — Теперь-то вам нечего к виску приставлять.
— Револьверов нет, а часы есть, — Свиристель оголил запястье, на котором блестели часы, — «сейка», в золоченом облупленном корпусе. — Можно со смертью в часы поиграть.
— Это как? — загорелся Файзулин, глядя на свои тяжелые, командирские, с фосфорным циферблатом часы. — Это как же играть-то?
— Смотри! Часы, они где? Там, где пульс, где частота сердца. — Свиристель выгибал запястье, перехваченное наборным браслетом, под которым синели вены и натягивались жилы. — Значит, часы показывают не просто время, а время твоей жизни, твое личное время, а, значит, и время твоей смерти. — Он с упоением смотрел на пульсирующий бег секундной стрелки, словно засекал мгновение собственной гибели. — В твоих часах твоя жизнь и твоя смерть. В моих — моя. У Петра Андреевича — его. У Вероники — ее. Если мы часы кинем в шапку, а потом станем вытаскивать, какие кому достанутся, то мы поменяемся жизнями, поменяемся судьбами и смертями. Например, моя смерть к тебе перейдет. Его к тебе. Ее — ко мне.
— Здорово придумано, — восхитился Файззулин. — Значит, я могу твою смерть на себя взять? Я готов.
— Глупости, — испуганно возразила Вероника, — это все равно, что смерть за ушами щекотать. Она, как кошка, спит, спит, а потом как вцепится.
— Ну и ладно, — все больше загорался Файззулин. — То она нас мучает, а то мы ее помучаем. Поморочим ее.
— Так что, сыграем? — крутился на стуле Свиристель, трепеща хохолком.
— Я готов.
— А вы как, Петр Андреевич?
Суздальцев смотрел на свою «сейку», купленную в кабульском дукане. Посеребренный корпус. Хрустальное, с гранями стекло, под которым трепещет нервный живой волосок. Ему казалось, что на белом циферблате часов раскрывается тончайшая скважина. Малый темный прокол, который расширяется, превращается в щель, в провал, уводящий в иное пространство. В этот провал утекает шелковистая темная лента, а вместе с ней, струясь, утекает его жизнь. И в этом — сладость, мучительное созерцание, странное одоление смерти. Неявное господство над ней, превозмогание дурной бесконечности, в которую сливаются дни, допросы, скольжение вертолетной тени по знойным пескам. Бессмысленный фатум войны, где ему отвели предопределенную роль, и теперь появлялась возможность ускользнуть из дурной бесконечности, одолеть фатум, пускай, и ценой своей жизни.
— Вы как, Петр Андреевич?
— Я согласен.
Свиристель достал из угла старую солдатскую панаму с ремешком и зелеными пуговицами. Мужчины стянули с запястий и кинули в панаму часы.
— Может, не надо, Леня? — противилась Вероника.
— Делай, что говорят!
Вероника неохотно, повинуясь приказывающему взгляду Свиристеля, взяла с тумбочки свои часики на кожаном ремешке и положила в панаму. Четыре спички разной длины соответствовали каждая определенным часам. Самая длинная — Суздальцева. Покороче — Свиристеля. Еще короче — Файзулина. И совсем короткая — Вероники. Она сложила спички вместе, сжимая пальцами, выставляя кончики. Протянула руку, предлагая мужчинам тянуть жребий. Смотрела на спички, пронзительно, остро, шевеля губами. Словно творила заговор, колдовала, вторгалась в мир темных сил, отводя эти силы от любимого человека. Что-то путала, сплетала, рвала. Отводила смерть от Свиристеля, приближала ее к себе.
Суздальцев смотрел на ее пухлые свежие губы. На дрожащие слезным блеском глаза. На приоткрытую грудь с пленительной шелковистой ложбинкой. На голую, держащую спички руку. И вдруг испытал волнение, слабое сотрясение, мгновенно устыдившись своего мужского желания.