Не ведая, откуда в нем проснулось дремлющее повивальное знание, Суздальцев сгреб в ладони сырой, выпавший из женщины ворох и, слыша его парной дурманный дух, отнес к дереву и закопал у корней.
Он сделал все, что мог. Повинуясь приказу Стеклодува, он остался смотреть на роды. Он отдал свой глоток воды той, в кого попала его ракета. Он дал жизнь младенцу и теперь являлся его отцом.
— Теперь я его отец, — сказал он женщине и Стеклодуву и пошел прочь из дома и кишлака. Шел, не оглядываясь, а потом оглянулся. Издали кишлак казался проломленным верблюжьим черепом, и где-то в этих слепых глазницах был его сын, который не умрет и которому будет сниться в его странных мучительных снах его неведомый отец.
Он убредал все дальше в волнистую степь, к предгорьям. Солнце горело над ним, как электрод. Его губы, гортань и язык были слеплены из шершавой глины, как стенки тигеля, в котором бушевало пламя. Грудь болела, словно сквозь нее проталкивали колючую проволоку. Он иссыхал, становился тоньше и бестелесней, в его костях кипел мозг, а в глазах танцевали фиолетовые вензеля, огненные стружки, бежала бесконечная оплавленная строка, напоминающая арабскую вязь. Он силился прочитать письмена, угадать содержание сур, в которых говорилось о великих пророках, о святых мучениках, о Божьей благодати, о воле Всевышнего, который знал все концы и начала, знал о нем, Суздальцеве, задолго до его рождения и знает о нем все, что ожидает его после смерти. Кто-то огненный перелистывал перед ним книгу бытия, в которой содержались законы мирозданья, того, что было связано с пылающим солнцем в небе, и того, что поселило огонь внутри него. Он знал, что сейчас упадет, рухнет на горячую землю и испарится, оставив после себя сухой скелет, обтянутый черной кожей. Ему никуда не дойти, не выбраться из афганской степи, не прочитать великую книгу. И он брел, не мигая, с остановившимися глазами, в которых метались фиолетовые вензеля, и бежала, горела, как бикфордов шнур, строка из Корана.
Земля ушла из-под ног, и он рухнул на дно канавы, которую кто-то ему подставил, пока он читал горящую книгу. Рытвина, в которой он оказался, уходила в обе стороны вдаль, ее сухие склоны блестели, как сталь, а дно было каменным и горячим. По рытвине, как в каменном желобе, лился жар, шары тусклого света, обжигая, катились над ним, и ему казалось, что он упал в лоток, по которому струится расплавленное железо. У него не было сил подняться. Не было сил бороться. Не было сил уходить от погони, которая настигла его в этой раскаленной афганской степи, сбросила в ров и теперь заливала жидким металлом. Он понял, что умирает. Умрет здесь, в безвестной канаве, всеми отвергнутый и забытый. И готовясь умирать, он в дурном помрачении стал прощаться. Не с боевыми товарищами, не с оставшимися на Родине детьми, не с женщинами, которых любил, не с милыми сердцу незабвенными мамой и бабушкой, не с белоснежными полянами с цепочками лисьих следов, не с тетей Полей, мотающей шерстяной клубочек, в то время как ее черный кот жмурился на разноцветном половике. Он прощался с самим собой, который вмещал в себя мирозданье, куда его пригласили на краткий миг, а теперь так страшно отзывали назад. Он лежал в огненной реке, и все его мысли и чувства меркли, превращаясь в бестелесную слепоту.
Он вдруг почувствовал, как кто-то коснулся его щеки тихой прохладной ладонью. Прикосновение было чуть слышным, но оно, казалось, продлило ему жизнь.
Снова тихое касанье руки, на этот раз еще более прохладной. Он приоткрыл прошитые дратвой веки, увидел сухой блеск рытвины, но у самых глаз, под щекой земля почернела, расплывалась медленным влажным пятном, и это пятно начинало пахнуть, сладко, пряно, душисто, и его ноздри дрогнули, будто к ним поднесли нашатырный спирт. Это была вода. Она начинала бежать, впитывалась в горячее дно, иссыхала и снова набегала, с легкими перебоями и приливами, будто где-то работало невидимое сердце, каждым своим ударом толкая влагу. Вода обтекала его, бежала под животом, грудью, омывала пах, остужала раны, и он стал пить, как пьют животные во время засухи. Хватал языком воду вместе с пылью, мутной глиной и глотал, глотал, хлюпал, чувствуя, как под телом дно становилось упругим и мягким, и вода, пробегая по арыку, журчит. Он пил, лакал, захлебывался. Казалось, все его тело шипит, как раскаленный шкворень, который кинули в бочку с водой. Он неутолимо глотал чудесную, пахнущую глиной и холодом влагу, и его ссохшееся тело набухало, наливалось соками. Во рту бурлили сладкие пузыри. В глазах сверкали радуги. Руки его загребали воду, и он напоминал реликтовую рыбу, которая во время засухи зарывается в ил и каменеет, а с приходом воды оживает, выбирается из грязи и начинает плыть, сияя плавниками, пламенея красными жабрами.
Он утолил первую и вторую, и третью жажду, но продолжал пить, боясь, что вода уйдет. Но она все прибывала. По арыку бежал поток, и мимо Суздальцева проносилось подхваченное потоком сизое птичье перо, сморщенный оранжевый плод урюка, бился и не мог взлететь тусклый мотылек, а он все пил впрок, на всю оставшуюся жизнь.
Потом сидел по грудь в воде, глядя на сияющую водяную ленту, которая протянулась к нему из бесконечности, омывала его и уходила в другую бесконечность. В воде крутились воронки, словно открывалось и закрывалось множество глаз. Вода была живой. Ему казалось, что у воды есть губы, она покрывала его бесчисленными поцелуями. У нее были персты, которыми она нежно ощупывала его раны. Был голос, который что-то ему журчал.
Он вдруг подумал, что чудо его спасения не случайно. Тот же, кто неслышно пробежал по деревянной галерее и открыл задвижку в его темнице, тот же самый, быть может, крылатый, приоткрыл в предгорьях створку плотины, разобрал запруду, и студеная вода гор потекла по арыку, торопясь спасти его жизнь.
И вторая, показавшаяся фантастической мысль — этот дивный студеный поток излился из сухого кувшина, оставленного им в изголовье роженицы. Мелкий черепочек, из которого он так и не выпил воды, вплеснул в арык студеную душистую реку. И это сказочное явленье поразило его, и он вновь подумал о Стеклодуве, который подвергает его испытаниям, мучит искушениями, подносит к глазам словеса огненной книги, подводит к смерти, уродует, а затем, по какому-то тайному своему разумению, отодвигает от смертельной черты.
Он пил еще и еще, затем тяжело выбрался по скользкому скату из арыка. Направился, было, прочь. Но вернулся, лег на краю потока, окунул в воду голову и сделал в нее долгий выдох, слыша, как колокольно гудят вокруг его головы серебряные пузыри. Так он благодарил воду, оставляя в ней свое дыхание. Так он благодарил Стеклодува.
Глава четырнадцатая
Он шел по холмистой степи, не приближаясь к предгорьям. Его пропитанные глиной брюки высохли, задеревенели. Его голову пекло, а плечи жгло, будто на них набросили горящее покрывало. Но в нем плескалась вода. Глаза стали зоркими. Ум был ясен. И теперь его мучила мысль, куда он идет. Он старался по солнцу определить, где Герат, но не мог сообразить, куда повезли его в плен, западнее или восточнее Герата. Он мысленно представлял карту с названиями кишлаков, с направлением проселочных дорог, которые все вели к главному шоссе, тому, что соединяет пакистанскую Кветту, через Кандагар, Шиндандт и Герат, с русской Кушкой. Эта трасса с военными заставами и колоннами могла находиться у самых предгорий. А могла огибать предгорья там, где в туманных холмах сквозили просветы, и могла остаться за спиной, и он с каждым шагом от нее удалялся, приближаясь к иранской границе, туда, где поджидала его иранская контрразведка и краснобородый полковник Вали.
Суздальцев встал, обращая лицо в разные стороны света, и везде был солнечный туман, и витала опасность.
Он стоял, растерянный, не умея выбрать путь, заблудившийся в сизых холмах, двигаясь по бессмысленной, закрутившей его спирали. Увидел у себя под ногами слабые проблески. Казалось, среди мертвых травин катится и переливается стеклянный бисер. Крохотные капельки света возникали и исчезали, складываясь в хрупкую драгоценную нить, мерцающую паутинку. Он наклонился и увидел, что это муравьи. Упорные, с цепкими лапками, юркими тельцами, они бежали все в одну сторону по невидимой тропе. Совершали таинственное перемещение, то ли побуждаемые неведомой причиной, то ли влекомые загадочной целью.
Он опустился рядом с муравьиной тропой. Крохотные существа неутомимо бежали, и каждое несло на спине мерцающий солнечный блеск. Словно они по каплям переносили солнце из одной конечности степи в другую. Он завороженно смотрел на муравьев. Он и они были единственными обитателями этой степи. Но он не знал своих путей и сбился с дороги, а они, управляемые загадочной волей, знали свой путь. В них была осмысленность, через них действовала чья-то разумная воля, она выстроила их по хрупкой силовой линии, вектор которой терялся в туманной степи. И он, Суздальцев, доверился этому вектору. Доверился тому, кто указывал ему путь. Кто подвел его к муравьиной тропе и указал путь, который вел к избавлению.
Суздальцев стал на тропу, занимая место среди бегущих муравьев, и, исполненный благодарности и веры, продолжал исход из степи.
Он достиг расселины между двух холмов, по которой струилось русло пересохшего ручья. Талые воды гор точили степь, делая в ней плоский надрез, в котором желтел песок, поблескивали крупицы кварца и были разбросаны камни, вырытые водой из толщи холма, отшлифованные, округлые, напоминавшие боевые топоры неолита. Казалось, здесь в незапамятные времена совершалась битва древних племен. Воины крушили друг другу черепа и кости, роняли каменное оружие, и теперь множество изделий древних оружейников, искусных камнерезов и камнетесов было разбросано по сухому руслу.
Он наклонился и поднял продолговатый округлый камень, белесый, в темных крапинах, напоминавший яйцо неведомой птицы. Долго смотрел на камень. Обнаружил на нем отпечаток ракушки. Исчезнувшая жизнь, обитавшая в несуществующем море, оставила на камне свою легкую тень, сетчатый отпечаток. Зрачок окаменелого глаза.