— Может, моя башка тебе пригодится?
— Зеленай ты ишо. Недоспелай. Мозги твои жидкаи. Потому ума в их не боле, чем в моих обмотках хмелю. Куды суесси? Нешто твои советы вразумляли?
— Случалось, — улыбался директор.
— От бес! И не серчаишь! Аль худо лаю? — удивился Макарыч.
— Да нет. Ничего. Только я это переживу. Одно не понял. Зачем ты хочешь поругаться-то?
— Чудной аль дурак? Да штоб на все четыре отпустил мине. Отлучил ба от участку-то.
— Многого хочешь!
— Ну, будя балясничить. Аль пушшаишь, аль пошел в сельсовет. Нехай на пензию справляють мине. Давненько сулились. Опосля, однако, хто запрет поставит мине?
— Черт с тобой! Пошли! — вскипел директор.
— Ты не шибко мине чертыхай. Не то не погляну, што начальник. По саму маковку в земь вобью. Ишь, желторотай!
— Только вам можно все, — багровея от досады, ругался директор.
А через несколько дней Макарыч прощался с зимовьем. В последний раз оглядел избу. Поблагодарил судьбу за счастье, что было в доме, за радости. И, попросив прощения у Марьи за то, что покидает могилу, пошел, кликнув собаку, прочь от зимовья.
Дойдя до тропинки, которая вела к буровой, снял шапку и, обратившись к заснеженной тайге, зашептал, впервые обращаясь не к Богу, а к ней:
— Прими свово сына блуднова. В последний путь пришел к тибе. Будь милостива, сколь можно. Ить не убойствовать порешилси. К людям иду. Избавь от лиха. Самому уж мало надобно. Покою лишь. Подаришь — благодарствовать век стану. Тибе-то ведомо — живому без живова терпежу нет. Мине ба голос человечий да люд незлобивай. Штоб коркой хворова не попрекнули. Смилуйси, матушка. Не дай сгинуть дурною кончинаю. Не гневись, што покидаю избу. В бродяги схожу. Навовси. Оне, сказывають, в тибе тож толк смыслють, знать, душу имеют. Коль черед мой настанить, не выдай погост зверям лютым. Нехай сон мой вечнай да грешнай прах не сконфузют в тибе.
Тайга, затаившись, слушала. А Макарыч уходил по тропе. Уходил в неведомое. Впереди, ошалело задрав морду, бежал пес. Молодо скакал он через коряги, визжал от радости. Звал хозяина, просил поторопиться. И Макарыч, впервые за столько дней улыбнувшись, сказал:
— Ишь, младое по-козлиному в святость скачет. И нет нужды ему перед им морду преклонить. То-то животина неразуменная. Гавчит, плачит — все на единай лад. Ну да што с нас спросу! Старое да малое одной меркой меряютца. Одному сгинуть, другому народитца не внове. И все без жали, — пес подскочил к хозяину, лизнул руку. — Пошли, бедолага. В двух все коротать станим. Хочь и не отрадно оно, а все легше.
Белая, белая тайга провожала в путь. Непокрытая голова Макарыча снегом усыпана. Вперемешку с сединой, и не поймешь, чего больше. Лишь на душе кипели черные слезы. От них и тропинка казалась не такой нарядной: вся в кругах, выбоинах, пятнах. Как дорога или жизнь… Где началась она и где кончится — никому не ведомо.
А деревья роняли снег на голову человека. То ли заигрывая, то ли хороня.
Примечания
1