— Нет! Что вы, Игорь Павлович! Иль забыл? Воры «суку» близко к бараку не подпускали.
— Да, но может «мушка» ими сделана? — спросил Бондарев.
— Они одну «мушку» ставили. «Пером»[1] на жизни…
— А среди убийц он не мог оказаться? — подал голос майор.
— Те сучьего духу тем более не выносили.
— Тогда кто он? Где мог его видеть, покопай ся в памяти, Гном, — попросил Трофимыч.
— Может, водился с кем из моих кентов, Припомнить надо, — чесал затылок зэк. А потом, словно спохватившись, спросил: — А фотографии тулова имеются?
— Есть. Вот посмотри, — подал Бондарев конверт с фотографиями.
Гном, глянув, рассмеялся:
— Во, мой кент делал! Вишь, собачью жизнь выколол.
— Где?
— Да вот цепь. По русалке. До самых сисек. А дальше — не наша работа.
— А кто ему наколку делал?
— Помер он в прошлом году. До этого много лагерей сменил. Уж этот бы признал фрайера враз. Но наколку эту, цепь, он не в нашем лагере делал. А в каком — не знаю.
— Почему уверен, что эта наколка не здесь делалась? — пристально посмотрел в глаза Гному Бондарев. Тот, вильнув зрачками, бойко ответил:
— По русалке. Вишь, здесь только одно ее плечо дано. Второго нет. Как части жизни, которая в заключении оставлена. Но две сиськи. Это значит — в том, что он сидел, баба замешана. Может, «стукнула» на него. К тому ж сиськи — больше головы: дескать, они голову вскружили. В нашем лагере соблюдали пропорцию. Да и лицо самой мадам, глянь. Вишь, рот у ней червячком. На манер бантика. В нашем лагере иначе делали. А слезы смотри какие: вдвое больше глаза. Знать, не было у него надежды на жизнь. На воле долгов натворил и здесь сумел опаскудиться. Вот и оплакивала его, еще живого, русалка эта. Да к тому же и цепь! Значит, не уйти ему было от судьбы своей. Нет, в нашем лагере таких загробных наколок никогда не делали.
— А это что, заранее было предрешено? — посуровел майор.
— Что именно?
— То, что его убьют?
— Конечно.