Жди меня

22
18
20
22
24
26
28
30

Один из главных героев этих, разговоров, чье имя упоминалось многими как имя главного подозреваемого, до сих пор пребывал в тюремном лазарете. Рана его благополучно заживала, лихорадка почти прошла, но контузия, полученная при падении со второго этажа дома графа Бухвостова, как видно, оказалась много серьезнее, чем полагал поначалу доктор Иоганн Шнитке. Больной упорно не приходил в сознание, если не считать нескольких просветлении, которые можно было пересчитать по пальцам одной руки и ни одно из которых не длилось более пяти минут. В городе было замечено, что княжна Мария Андреевна Вязмитинова избегает участия в разговорах на эту тему, и городские кумушки, качая головами, шептались у нее за спиной: "Ах, бедное дитя! Быть соблазненной неприятельским шпионом, убийцей - какой это, должно быть, кошмар!" Некоторые из них, впрочем, придерживались того мнения, что кошмар кошмаром, но и без некоторой доли удовольствия дело, вероятно, не обошлось. Говоря об этом, кумушки хихикали, розовели и кокетливо прикрывались заметно побитыми молью веерами.

Княгиня Аграфена Антоновна Зеленская, с давних пор по праву считавшаяся предводительницей сего ядовитого племени, всячески поддерживала эти разговоры, несмотря на неоднократные увещевания со стороны графа Федора Дементьевича Бухвостова. Княгиня полагала, что она в своем праве: утратив последнюю надежду быть назначенной опекуншей княжны, она пустилась во все тяжкие и отводила душу, как умела, строя козни и распуская отвратительные сплетни, которые, будучи повторенными более трех раз, начинали казаться даже ей самой непреложной истиной. Судебный процесс князя Зеленского все тянулся - вернее, он никак не мог по-настоящему начаться, к чему немалые усилия были приложены все той же Аграфеной Антоновной. Княгиня дралась, как гладиатор, сразу на два фронта, и могла бы драться на пять, на шесть, на сколько угодно фронтов, ни на минуту не теряя бодрости и присутствия духа, поскольку речь шла о благополучии ее семейства.

Над городом шел снег. Вероятнее всего, ему суждено было растаять не позднее завтрашнего утра, но сейчас, в преддверии наступающей ночи, тонкая белая простыня все плотнее укутывала стосковавшуюся по теплу землю, делаясь с каждой минутой толще, утрачивая прозрачность. Снег милосердно скрывал от глаз людских окоченевшие трупы людей и животных, коими во множестве усеяны были поля и обочины дорог за Москвою, на Смоленской и на подступах к Калужской дороге. Он сеялся с низкого неба все гуще и гуще, мелкая крупка скоро превратилась в настоящие хлопья, за полетом которых столь приятно наблюдать сквозь отмытое до полной прозрачности стекло, сидя при свечах в хорошо натопленной комнате. Вид этих легко порхающих, словно вовсе лишенных веса пушистых хлопьев поневоле наводил на мысль, что не плохо было бы вынуть из сундука шубу и меховую шапку или, на худой конец, какой-нибудь зипун потеплее; стоило же подумать о тех, кто в эту минуту брел через снежную ночь (без шубы, между прочим, и даже без зипуна, а в одной только суконной шинелишке на рыбьем меху), как глаза сами собой отыскивали в красном углу киот с иконами, а губы начинали беззвучно шевелиться, шепча слова молитвы о ниспослании православному воинству скорейшей победы над неприятелем - не потому, что так уж ненавистен был этот погибающий от холода, голода и русской стали, побежденный и жалкий уже неприятель, а потому, что и православное воинство страдало и гибло от тех же напастей.

Человек, который, ежась от холода, притаился за углом городской управы, шубы не имел. Более того, никто во всем городе и в целом свете не молился о ниспослании ему победы - кроме, разве что, одного человека, который тоже вряд ли молился, поскольку не верил ни в бога, ни в черта, а лишь в собственную хитрость да в силу оружия. Правда, зипун у него был очень мало поношенный, крепкий и весьма теплый, он сидел на своем владельце как-то странно - не то был он с чужого плеча, не то владелец, высокий и статный мужчина с густыми черными усами и гладко выбритым подбородком, привык носить совсем другую одежду.

Снег ложился на плечи зипуна и щекотал человеку щеки. Тот раздраженно стирал с лица ладонью талую воду и время от времени делал странный жест рукой, словно пытаясь надвинуть пониже поля шляпы, которых не было и быть не могло, поскольку на голове у него криво сидела мужицкая шапка.

Человек за углом управы нервничал. У него замерзли ноги в тонких, не по сезону, сапогах, он устал, продрог и боялся, что его здесь заметят. Строго говоря, боялся он не только этого, но и многого, многого другого. Он даже не мог бы с уверенностью сказать, чего боится больше: того, что задуманное им дело провалится, или, наоборот, того, что оно удастся. Его было легко понять, поскольку ни в том, ни в другом случае ничего хорошего ждать ему не приходилось.

Кроме того, ему мешали двое пьяных, которые никак не могли расстаться друг с другом и торчали на углу прямо напротив его укрытия. Они орали дикими голосами скабрезные песни, громогласно и косноязычно признавались друг другу в любви и славили русское воинство, не забывая при этом помянуть худым словом Бонапарта; они поминутно падали, то вместе, то порознь, с головы до ног извалялись в снегу, а один из них и вовсе потерял шапку, но искать ее почему-то не стал, а вместо этого уселся на землю, широко раскинув ноги, и принялся посыпать плешивую голову снегом, как пеплом, раскачиваясь из стороны в сторону и что-то немелодично напевая.

Время уходило. В запасе его было еще предостаточно, но неожиданная помеха страшно раздражала человека в зипуне. Он скрипел зубами, бормотал себе под нос невнятные ругательства на трех европейских языках и, наконец, окончательно потеряв терпение, вынул из-под зипуна тяжелый армейский пистолет. Стрелять было нельзя, он понимал это прекрасно, но, когда дуло пистолета нацелилось в голову одного из гуляк, притаившийся в засаде человек испытал некоторое облегчение. Немедленно к нему пришла заманчивая мысль: махнуть рукой на всю эту гиблую затею и уносить ноги подобру-поздорову. В конце концов, он не виноват, что в этом городе какие-то пьяницы беспрепятственно устраивают свои концерты прямо под окнами городской управы. Он их сюда не звал, прогнать их отсюда он не в состоянии, следовательно, с него взятки гладки. Можно попробовать в следующий раз, а можно придумать что-нибудь другое...

Это было обыкновенное малодушие, и человек в зипуне об этом знал. Он не был этим удивлен, не стыдился этого и не пытался с этим бороться: он привык. Он давно ушел бы отсюда, если бы не знал наверняка, что от этого будет только хуже. У того, кто держал его за горло, была очень крепкая хватка-Человек этот, морозной ночью страдавший от холода, раздражения и малодушного страха, был никто иной, как пан Кшиштоф Огинский. Появлению пана Кшиштофа в этом месте в столь неурочный час предшествовал целый ряд событий и обстоятельств, ни одно из которых не было для него приятным или хотя бы полезным. Он хотел бежать из города, но у него ничего не вышло: памятное свидание с княжной Вязмитиновой в доме лесника Силантия сломало все его планы.

После этого свидания пан Кшиштоф посетил в тюремном лазарете содержавшегося там Лакассаня. К его немалому удивлению, доступ в лазарет оказался почти свободным: узник лежал без сознания, и доктор Шнитке, не зная, что еще предпринять, настоял на том, чтобы к арестованному допускали посетителей. Он надеялся, что хотя бы это окажет на больного благотворное воздействие и заставит его выйти из беспамятства. Доктор и сам понимал, что такой метод лечения имеет очень мало общего с наукой, но все остальные известные ему способы уже были перепробованы и на деле доказали свою полную несостоятельность. Впрочем, изобретенный доктором новый способ лечения был еще хуже прежних; если бы кто-то догадался спросить пана Кшиштофа, он мог бы сказать, что бессмысленно пытаться привести в сознание человека, который намеренно симулирует беспамятство. Но пана Кшиштофа никто не спрашивал, а он не стал набиваться в консультанты местному светилу медицинской науки, ибо это шло вразрез с его собственными интересами.

Седоусый ветеран, гремя ключами, открыл перед Огинским дверь лазарета. Пан Кшиштоф вошел, и дверь за ним закрылась с тем же грохотом. Он оглянулся на зарешеченное окошечко, прорезанное в обитых железом дубовых досках, кивнул видневшемуся там лицу охранника, и лицо, кивнув в ответ, скрылось.

Пан Кшиштоф повернулся к постели, на которой лежал Лакассань, и со смешанным чувством страха и злорадства всмотрелся в изможденное, обросшее нечистой бородой лицо своего компаньона. Этот человек был его, пана Кшиштофа, персональным злым роком - во всяком случае, в течение последнего месяца. Сейчас он лежал перед Огинским, беспомощный и жалкий, находящийся в полушаге от смерти... Полно, мысленно оборвал себя пан Кшиштоф, я ведь знаю, что он притворяется!

Он с подозрением посмотрел на Лакассаня. Вид у француза действительно был жалкий - что называется, краше в гроб кладут. "А может быть, все-таки не притворяется? - с надеждой подумал Огинский. - Может быть, он все-таки умирает? Ах, как это было бы чудесно! И с каким удовольствием я бы его добил! Это было бы только гуманно, а главное, очень удобно. Но... фамильная тайна!"

Он подошел к кровати и осторожно присел на ее краешек. Лакассань не подавал признаков жизни.

- Лакассань, - негромко позвал пан Кшиштоф. - Ну же, Лакассань, это я, Огинский! Вы хотели мне что-то сказать.

Француз не отвечал. Пан Кшиштоф внимательно вглядывался в его лицо и не заметил ни одного признака того, что француз его услышал. Дыхание раненого было медленным и неглубоким. Огинский вдруг представил, как он вынимает из-под головы Лакассаня подушку и кладет ему на лицо - кладет и сильно прижимает... Много времени на это не понадобится, подумал он. Две, от силы три минуты, и я буду свободен. Подушку на место, еще пять минут для очистки совести, и можно уходить. Смерть обнаружат далеко не сразу и припишут ее естественным причинам. В конце концов, никто здесь по-настоящему не верит в то, что он выздоровеет. Да и кому это нужно чтобы он выздоровел? Правильно, никому. Никому на всем белом свете это не нужно и не интересно. Он убийца, негодяй, шпион, и даже господь бог не осудит меня, если я сотру с лица земли эту мерзость. Фамильная тайна? Чушь, чепуха, что он может знать про меня такого, чего не знаю я сам?

Искушение было слишком велико. Пан Кшиштоф воровато оглянулся на дверь. Руки его, действуя словно бы сами по себе, ухватились за край тощей подушки и потянули ее на себя. Огинский, не отрываясь, смотрел в лицо Лакассаня, но он все равно как-то умудрился пропустить момент, когда раненый открыл глаза. Внезапно пан Кшиштоф осознал, что более не видит перед собой безжизненной маски; серо-стальные глаза Лакассаня смотрели ему в лицо насмешливо и ясно, а его губы кривились в презрительной ухмылке. Француз сделал неуловимое движение рукой, и пан Кшиштоф почувствовал, как что-то острое уперлось в его шею под подбородком. Скосив глаза, он увидел длинный и острый обломок древесины, крепко зажатый в костлявой ладони Лакассаня. При всей своей смехотворности это импровизированное оружие запросто могло проткнуть его шею и в два счета отправить пана Кшиштофа на тот свет. Другая рука раненого, выпроставшись из-под одеяла, мертвой хваткой вцепилась в грудь Огинского, удерживая его на месте и не давая даже отшатнуться.

- Что это вы затеяли, приятель? - тихо спросил Лакассань. В его голосе не было ни малейшего намека на слабость, которую он, судя по его виду, должен был испытывать.

- Бог с вами, Виктор, - растерянно пролепетал пан Кшиштоф, - что вы?.. Я лишь хотел поправить... Но как же?.. Вы в сознании? Матка боска, какая радость!

- Правда? - с лютой иронией спросил Лакассань. - Ах, да, вы же хотели узнать фамильную тайну! Единственная ваша тайна, Огинский, заключается в том, что вы - сын шлюхи, вор, мерзавец и шпион. Тихо, черт бы вас подрал! Гордость - это роскошь, которая вам не по карману, особенно сейчас. Я открыл вам вашу тайну, и если вы не вытащите меня из этой вонючей дыры, я открою ее всем желающим. Компрене ву?