Я выключил телевизор и лег спать.
Мне приснилось, будто я умер. Лежу в гробу, который почему-то наполнен водой, и я весь мокрый.
Крышки нет. Я привстаю, держась за края гроба, и хочу посмотреть на людей, которые пришли меня хоронить. Вокруг — ни одного человека. Я смотрю вниз и вижу, что гроб мой болтается черт знает где, в какой-то пустоте, и не видно ни земли, ни облаков — лишь какая-то однообразная и страшная пустота.
Мне становится тоже страшно. Я — голый, и от горла до самого паха тянется уродливый шрам, и мне ясно, что это постарался патологоанатом, проводивший вскрытие. Ноги у меня в воде, и пяткой я будто бы затыкаю дырку в гробу, — убираю пятку, и вода уходит. Мне тоже хочется куда-нибудь уйти, убежать куда угодно, хоть к черту на рога, хоть на раскаленную сковороду, куда угодно, лишь бы не находиться в этой пустоте, но долго, очень долго, как мне кажется, я ничего не могу поделать и вынужден голышом сидеть в своем мокром гробу, слушать тишину и разглядывать шрам на своем теле — нитки, которыми стянута грудь, грубые и очень толстые.
Потом нитки будто бы расходятся, сгнив в одно мгновение, и из моей разверзшейся груди начинают выползать пауки — тысячи, сотни тысяч… Заполнив гроб, они, шевелясь, переваливаются через край и тысячами падают в пустоту. Я хочу прыгнуть за ними следом, но меня не пускает оставленная пауками паутина, и тогда я начинаю ее рвать. Избавившись от пут, выпрыгиваю из гроба и падаю вместе с пауками в бездну, а потом вдруг вижу, что это не пауки, а мертвые малыши.
Мне захотелось плакать…
Глава третья
Когда я проснулся, на моих щеках действительно были слезы, слезы по мертвым малышам…
Утро едва начиналось. Притащившись со своей лопатой чуть свет на дачную остановку, я ничем не отличался от других людей. Вокруг было полно пенсионеров с мотыгами, лопатами и большими корзинами в руках. И одеты все одинаково: зеленого цвета ветровки, резиновые сапоги, детские панамы или фуражки с разноцветным козырьком. На мне были джинсы, зеленая ветровка, а на голову я напялил широкополую соломенную шляпу, которую отыскал в шифоньере. Дачник получился хоть куда.
Народу было много и, когда подкатил первый дряхлый «Пазик», пенсионеры атаковали его с такой решительностью, что я, оказавшись в сердце толпы, был беспомощен, как младенец. Меня швыряли из стороны в сторону, пихали локтями и мотыгами, наступали на ноги, а потом оказалось, что автобус уже закрыл дверь, прищемив какую-то старуху, и уехал. Кто-то здорово долбанул меня металлическим ведром по колену.
Когда подъехал следующий автобус, я действовал решительно и бесцеремонно, как все: наступал кому-то на ноги и вовсю работал локтями, пробираясь к заветной двери. На остановке кто-то закричал:
— Дикари, создайте очередь!
Никто ему не ответил. Очередь никто не хотел создавать, все хотели уехать прямо сейчас.
В салон я ворвался как победитель, потрясая лопатой, словно окровавленным мечом, которым только что сносил головы своим врагам, — шляпу мне нахлобучили на глаза. Еще оставались свободные места, и я сел сзади у окна. Я поправил шляпу, а лопату поставил между ног.
Рядом со мной сел дедушка в очках и, неодобрительно покосившись на лопату, сказал:
— Рано еще картошку копать.
Я ничего ему не ответил.
Автобус оказался еще дряхлее, чем предыдущий. Это стало ясно, когда водитель кое-как, с ужасным треском, врубил первую передачу, и мы тронулись.
— Поехали! — засмеялся какой-то мужик в салоне, очевидно, подражая Гагарину в момент старта. Рессоры безжалостно скрипели.
Через десять минут отчаянной тряски салон наполнился пылью и дымом — приходилось терпеть, потому что ни окна, ни два люка на крыше не открывались.