Несколько мертвецов и молоко для Роберта

22
18
20
22
24
26
28
30

На другой день я принялся расспрашивать Наташу, какого цвета у меня были трусы и какой газетой я прикрывался, но она смеялась и не думала мне отвечать. Я долго не мог сообразить, что она просто дурачит меня и никакого приборчика, который позволял бы смотреть сквозь стены, у ее папаши нет.

Вода постепенно заполняла ванну, пяткой я регулировал ее уровень. В голову мне пришла одна мысль.

«Интересно, — подумал я, — если бы девочки все еще жили здесь и у них на самом деле был бы такой приборчик. Они сидели бы сейчас у себя в ванной и смотрели, как я ласкаю себя нижним женским бельем, кончаю себе на грудь, а потом хочу напоить паука собственной кровью и, плача, подпеваю Б. Моисееву. Наверное, решили бы, что я извращенец и совсем спятил».

Хорошо, что девочки давно переселились. Хорошо, что такого приборчика у них нет.

5

Иногда Наташа, Лена и еще несколько девочек из нашей пятиэтажки занавешивали вход в подъезд тремя старыми покрывалами, которые должны были изображать пыльные театральные кулисы, и устраивали представление. И сами же в этом представлении участвовали: обе сестры Филькины, Наташина ровесница Ольга Чувалова, у которой отца раздавило трактором, самая младшая из них Таня Миронова и еще одна девочка по имени Марина.

Каждое новое представление удивительно напоминало предыдущее. Наташа и Лена под аккомпанемент баяниста-алкаша из 44-й квартиры неизменно исполняли одну и ту же старую песню про то, как «на улицах где-то одинокая бродит гармонь…» — забыл, из какого кинофильма. Ольга Чувалова танцевала. Марина, толстая и сердитая девочка в очках, исполняла на скрипке что-нибудь из классиков, она училась в музыкальной школе, очень гордилась этим и своим каждодневным пиликаньем сводила с ума соседей. Таня Миронова, очень симпатичная девочка, громко и с выражением рассказывала стишок, каждый раз новый, но всегда очень длинный, пока добиралась до середины, я забывал, о чем он вначале; иногда это был ее собственный стишок.

Пытаясь внести разнообразие, они ставили короткие сценки из «Тома Сойера» и русских сказок и каждый раз, затевая свое представление, намеревались втянуть в это дело меня, чтобы я, шут гороховый, тоже исполнил какой-нибудь номер, но я в силу своей застенчивости шарахался от всего этого, как черт от ладана, я и в школе-то никогда ни в одном представлении не участвовал, за что имел по поведению неуд. Тогда они заставляли меня расклеивать афишки, которые они нарезали из куска ватмана и раскрашивали цветными фломастерами, и это занятие было мне больше по душе. И я ходил по улице и кнопками прикреплял эти афишки на подъездных дверях как нашего дома, так и соседних.

Приходили зрители, в основном из нашего дома, меньше из других, еще останавливались прохожие, ну и, разумеется, собиралось полным-полно ребятни. Выносили стулья, ставили их в два-три ряда перед «сценой», и те, кто был пошустрее, успевал занять место и смотрел представление сидя; остальные стояли. Хулиганистая ребятня собиралась сзади и громко ржала, комментируя каждый номер, особенно выступление толстой и серьезной Марины.

«Смычок не проглоти, жиртрест?» — выкрикивал кто-нибудь из них, и они начинали ржать еще громче.

Марина на секунду прекращала игру, рявкала басом в толпу зрителей: «Сам жиртрест?» и возобновляла ее. У нее было плохое зрение, она носила очки с толстенными стеклами и, думаю, того, кому предназначались ее слова, ни разу так и не увидела. И хулиганов это тоже веселило.

Зрители хлопали, как сумасшедшие, а после представления баянист-алкаш из 44-й квартиры неизменно напивался. Он два раза падал с четвертого этажа и ни разу даже палец не сломал. Зимой он ходил без головного убора, в расстегнутом пальто, надетом на одну рваную майку, а лет пять или шесть назад он умер, отравился, выпив с похмелья какую-то гадость. Умер он уже после того, как сестры Филькины переехали. После того, как пропала Таня Миронова и девочки забросили свои представления.

Пропала Таня очень просто, пошла утром в школу, но до нее так и не дошла. И домой она не вернулась. Тогда это было в нашем городе ЧП, было много шумихи, не то что сейчас, когда дети исчезают десятками, и ее фотографии регулярно печатали в газетах, местных и центральных, показывали по телевидению, но результата это не принесло. Ходили разные слухи, был даже такой, что ее утащили инопланетяне (за несколько дней до того многие в городе видели в ночном небе странный переливающийся предмет), но лично мне правдоподобным казался другой, где утверждалось, что в городе объявился маньяк и Таня стала его жертвой. Мне даже казалось, что я знаю этого маньяка — высокий мужчина в очках, с большой черной родинкой на носу, который, хотя и не жил в нашем доме, приходил на каждое представление.

Он стоял всегда сзади, среди хулиганов, выделяясь не только своим высоким ростом, но и строгим серым пальто, белой рубашкой и галстуком. Однажды я заметил, что на каждой руке он носит по часам, и это показалось мне очень странным. Я частенько смотрел представление прямо из-за кулис, и все зрители были у меня как на ладони. Этот солидный и очень серьезный господин притягивал, как магнит, мой взгляд. Он никогда не улыбался, никогда не хлопал, как другие, в ладоши, и лишь как-то особенно оживлялся, когда выступала Таня, и я сразу это заметил. Он доставал платок, сморкался в него, тщательно вытирал нос и бородавку, потом им же протирал стекла очков, а после ее выступления, не задерживаясь, уходил. Этот тип сразу показался мне подозрительным, и особенно подозрения усилились, когда Таня пропала. После этого я его больше не видел и о своих подозрениях никому не рассказывал. Это было моей тайной и, может, боясь насмешек, или же по какой-то другой причине, все свои умозаключения я старался держать при себе. Иногда я об этом жалею.

В то время мне было лет тринадцать, а Таня перешла во второй класс. Она была очень красивой девочкой. Ее так и не нашли.

6

В дверь больше не звонили, и я решил, что это был почтальон. Он уже приходил однажды, в прошлый вторник, на следующий день после того, как она ушла, и звонил так же настойчиво. Я, забыв о предосторожности, открыл дверь и почему-то удивился, увидев не ее, а почтальона, совсем молодого парня, в руках у него была тощая стопка газет и журналов; одну из газет он вручил мне лично в руки, потому что из ящика, который прибит к нашей двери, неизменно воруют или поджигают.

И сейчас, скорее всего, был почтальон. Это звонила не она и не тетка, а больше прийти ко мне некому. У меня совсем нет друзей. Когда забирали на войну три с лишним года назад, их не было тоже. Приятели — да, были всегда, но настоящего друга, с кем можно было поговорить по душам и чтобы он понимал тебя, а не смотрел, как на чудовище или сумасшедшего, такого нет, пожалуй, никогда не было. Три года назад там был хороший товарищ, но его убили, снайпер влепил ему пулю прямо в глаз. Я мог бы назвать его и другом, но это было бы неверно, все дело в том, что мы с ним никогда об этом не говорили и выдранный из журнала листок я не успел ему показать.

Свечи, расставленные на полу, на краю ванны, на полочке для мыла и зубной пасты, на трубе рядом с ее бельем, продолжали гореть, и от их огня запотело зеркало и нагрелся воздух. В ванной становилось очень душно, и тогда я принялся дуть на них: пламя, колеблясь, гасло, оставался черный обгоревший кончик, торчавший из расплавленного воска, от которого поднимались к потолку тонкие полоски белого дыма. Запах стоял, как в комнате, где отпевают покойника. Я хорошо помню этот запах.

Несколько лет назад, когда умерла от рака одна наша дальняя родственница, ее, перед тем как похоронить, отпевали в небольшой деревенской церквушке. Народу в нее набилось тьма — родня, знакомые, соседи, и все обливались потом, потому что окна и двери были закрыты, а дело было в жаркий июльский день.

Как сейчас помню, мы обступили гроб с телом родственницы, когда его втащили в церковь и поставили на широкую лавку четыре здоровенных мужика с белыми повязками на рукавах, а потом кто-то сказал, что мужчинам нужно встать по правую сторону гроба, женщинам по левую, и тогда все мужчины перебрались к стене, женщины встали у трех деревянных колонн, а меня, сопливого мальчишку, прижали к самому гробу.

На деревянных колоннах висели три огромные иконы, судя по надписям на них, на первой был изображен Святой Мефодий, на второй — Святой Варсонофий, на третьей — Спаситель Игнатий; у всех троих были хмурые, злые лица. Я стоял в изголовье гроба, в каких-то сантиметрах от страшного синего лица, по которому ползали жирные мухи и которых муж покойницы, стоявший справа от меня, то и дело отгонял платком; тогда мухи, громко жужжа, взлетали с мертвого лица и садились на нас.