Окольцованные злом,

22
18
20
22
24
26
28
30

В это время раздался треск сучьев под начальственными сапожищами.

— Чего испужались, скаредники? — Успевший, видимо, не раз приложиться к фляге десятский раздвинул в пакостной ухмылке усищи. — Сие есть волхвование лопарское, священный камень, сиречь сеид. Ходил тут у меня один карел-колодник, много чего брехал, — он вдруг хлопнул себя ладонями по ляжкам и раскатился громким хохотом, — пока не издох. Одначе мы люди государевы! — Смех внезапно прервался. — Шведа побили, что нам пакость-то чухонская! Нассать.

В подтверждение слов десятский сыто рыгнул и, загребая сапожищами, двинулся через поляну к камню, на который, покачиваясь, и принялся справлять малую нужду.

— Виват! — Он наконец-таки застегнул штаны, сплюнул тягуче, аккурат в зловонную красную лужу попал, и вдруг повалился в кровавую воду следом за харкотиной своей.

Господи, свят, свят, свят… — Орловчане принялись как один креститься, а десятник между тем извернулся и медленно, линялым ужом, пополз с поляны прочь, но саженей за десяток от опушки замер бессильно — вытянулся.

— Ну-тка, пособите, обчество! — Дав кругаля, Иван Худоба первым кинулся начальство вызволять — чай, живая душа, христианская.

Навалившись сообща, выволокли, да, видно, зря пупы надрывали: не жилец был десятский. Покуда перли его, мундир свой весь кровью изблевал и вопил дурным голосом, будто кликуша. А как затих, выкатился у него язык — распухший, багровый, похожий на шмат гнилого мяса.

— Прими, Господи, душу раба твоего грешного… — Охнув, орловчане начали креститься, и внезапно будто темное что накатилось на них. Перед глазами замельтешили хари бесовские, а на душе сделалось так муторно, что изругался Иван Худоба по-черному да по-матерному и в сердцах вогнал топор до половины острия в сосну:

— Эх, обчество. Как бы не пришлось нам из-за окаянного этого попасть в Преображенский-то приказ: дело не шутейное, десятский преставился. А с дыбы что хошь покажешь, и гля — обдерут кнутом до костей да на вечную каторгу. Так жить далее я не согласный, лучше с кистенем на дорогу.

— Истинно, истинно… — Братья Рваные перехватили топорища половчее и, не сговариваясь, начали коситься на дымок от костра, разложенного в сторонке для сугреву сержантского.

Ей-богу, лесовину в сто разов завалить труднее, нежели человека угробить. Сверканула отточенная сталь, булькнуло, и из голов караульщиков, разваленных надвое, поперла жижа тягучая, похожая на холодец.

Орловчан же с тех пор и след простыл. Сказывали, будто бы годов спустя изрядно видели их на новгородской дороге — на конях, о саблях, озорующих. А чертов камень тоже вскоре с глаз пропал: подкопали его да и зарыли в глубокой ямине, лужу зловонную засыпали, а на поляне кто-то из людей государевых задвинул себе хоромы на аглицкий манер. Так что пакость чухонскую поминай как и звали.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Дела минувших дней. 1961 год

Сентябрьские вечера были уже по-зимнему холодны. Может быть, поэтому трое вылезших из таксомотора мужчин двинулись по Суворовскому быстрым, размашистым шагом, глубоко засунув татуированные руки в карманы пальто. На Второй Советской они свернули налево, пересекли трамвайные пути и, двинувшись вдоль спящих домов, углубились вскоре в грязный проходной двор.

— Харе, попали в цвет. — Шагавший первым высокий широкоплечий мужчина в плевке — кепке-восьмиклинке — остановился у входа в подъезд. — Рыгун — на атмас, Выдра — со мной.

Бритый шилом малыга остался внизу, а амбал вместе со шкилеватым шарпаком принялись осторожно подниматься по лестнице, освещая дорогу фонариком. Наконец кружок света уперся в дверь на втором этаже, и Выдра презрительно ощерился:

— Балек лажовый, подгони-ка фильду, Глот.

Широкоплечий распахнул пальто, выудил с пояса трехзубую отмычку, и скоро замок был открыт. Еще через минуту, заскрипев, подалась вторая дверь, Щелкнул волчий прикус, перекусывая соплю, и амбал склонился над лестничным пролетом:

— Эва, Рыгун, по железке все.

Подождав, пока бритый шилом поднимется, незваные гости вошли внутрь и, замерев, прислушались. В квартире стояла тишина, только мелодично журчала вода в сортире да из первой по коридору комнаты доносился сочный, с переливами, храп. Дверь была не прикрыта, и, мазнув лучом фонаря по обезображенному лицу спавшего старика, Глот догадался, что это отец Чалого.