— Что он говорит? — спросил я.
— Не очень пойму. Похоже на «тринкен», словно ему пить хочется. Речь у него нечленораздельна. Во всяком случае, вы правы. Тот самый это берлинский волчий человек. Но правота ваша и наше знание, они уже ничего не меняют. Сейчас свежей воды ему принесу и в дом зайдем.
Когда мы оказались в комнате врача, он вытащил бутыль, в которой спирта чуть больше чем на треть оставалось, и доверху дополнил ее водой. Потом проделал ту же процедуру с нарезанием хлеба и лука, что и вчера.
— Хоть выпьем, чтоб ждать не скучно было, — сказал он. — Не пропадать же добру. Вы ведь теперь со мной до конца пробудете?
— Да. Не могу иначе, — я слегка пожал плечами.
— «Их штее хир, их каннт нихт андерс,» — процитировал врач. — Слова Лютера. «Я здесь стою и не могу иначе.»
Вот теперь я видел его таким, какой он есть, — спокойным, подтянутым, чуть меланхоличным — и даже не от ожидания ареста, а от некоего общего меланхолического склада души.
После того как мы приняли по первому стопарику, он встал и открыл стоявший в углу сундук. Вытащил оттуда стопку книг и бумаг, перенес на стол.
— Вот все мое антисоветское добро, — сказал он.
— Все книги не по-нашенски, — заметил я.
— Все по-английски. Я специально только на языке брал. Вот книга, которую я давно мечтал прочесть. Фрейд. Знаменитый врач и ученый. Как раз вопросами сна занимался — что это за феномен и как влияет сон на человеческую психику. У нас фрейдизм объявлен реакционной лженаукой, и если бы не дар союзников… Да, меня за одну эту книгу укатают на всю катушку. Было бы у нас время, я бы вам порассказал о его теориях. Вы, я вижу, снами интересуетесь, и вам бы очень на пользу пошло. Но времени нет. Авось, когда-нибудь сами прочтете в переводе на русский, когда разберутся во всем и поймут, что кроме истинной науки ничего в его книгах нет. Есть тут у меня к вам одна просьба…
— Да?
— Сохраните мои законченные переводы стихотворений. Я дилетант, и ценности в моих переводах немного, но все равно — это лучшее, что от меня останется… Может, вам удастся и напечатать их когда-нибудь, когда времена минуют… Вы понимаете, я давно так не погружался в великую и настоящую поэзию — с самого детства. И только поздними вечерами, в минуты, когда я садился за переводы, я становился самим собой, и окунался в теплоту и насыщенность, невероятные и недостижимые после детства, словно вновь были и лампа под рыжим абажуром, и томик Майн Рида, и изразцовая голландка… Я жил в эти минуты такой полной и своей — только своей, не заимствованной, не подыгрывающей никому — жизнью, что жаль будет, если все это сгинет вместе со мной. В стихах ничего антисоветского нет. Переводы мои уничтожат просто потому, что меня самого… Так возьмете по чистовому экземпляру всего законченного?
Я кивнул.
Он стал перебирать стопочку бумаг, вынимать аккуратно исписанные листочки, оставлять другие, исчирканные.
— А вот этот перевод закончен, но еще не переписан набело, — сказал он. — Если позволите, я перепишу.
Я опять кивнул — и молча наполнил наши стопки. Мы опрокинули их до дна, и он взялся за дело.
Я взглянул на один из исчирканных листочков. Четыре строки попались на глаза:
Последние две строки были зачеркнуты, и вместо них подписано:
— Чье это? — спросил я.