Дважды два выстрела

22
18
20
22
24
26
28
30

— И вот с возможностями как раз тут… не очень. Вот тут, — он обвел «пожар в бане». — Погоди-погоди… кто ж его вел-то? Эх, старею, видать…

— У Глушко оно было в производстве, — подсказала Арина.

— Да, точно. Она тогда только-только на следствие пришла… Так вот, — добавил он совсем другим тоном, деловым и внятным. — По другим делам точно не скажу, смотреть надо, проверять, но вот на этот эпизод у Степаныча алиби. Не абы какое, железобетонное. В госпитале он тогда лежал… — Морозов хмыкнул и покачал головой. — Такая вот петрушка. В общем, с тем же успехом можно меня подозревать, — он помолчал, дернул плечом, поглядел зачем-то на потолок. — Или тебя. Или Пахомова. Или, к примеру, секретаршу Еву. Или дворника дядю Васю.

— В госпитале? Действительно, идеальное алиби… — немного помолчав, Арина продолжила задумчиво. — В любой больнице, кроме главного входа, есть куча служебных, не считая прочих лазеек. На главном входе охрана и все такое, а на служебных… в госпитале, наверное, так же? Черная лестница, где все курят, или что-то в этом роде. Или оттуда нельзя потихоньку выйти?

Александр Михайлович поглядел на нее странно: не то уважительно, не то… испуганно. Покачал головой, нахмурился:

— Правильно мыслишь. Только ни потихоньку, ни как-то еще Егор тогда выйти не мог. Служебные ходы и черные лестницы в госпитале есть, конечно, но он точно не мог. Не в том смысле, что не стал бы, а… физически не мог.

И опять посмотрел тем же странным взглядом. Арине даже стыдно немного стало за свои предположения. Но… Морозов ведь сам ее учил — про мотивы и возможности. Можно сколько угодно рассуждать о том, способен ли некий Вася на убийство, сколько ни рассуждай — все равно ошибешься, чужая душа — потемки. Но если некий персонаж пал от удара в левый висок, а у Васи только левая рука имеется — вот тогда точно гипотетического Васю из подозреваемых можно исключить. Или, к примеру, он в этот момент находился на телевидении, причем в прямом эфире — две сотни зрителей, софиты, операторы и так далее. Вот тогда точно — не мог. А из госпиталя выйти — невелик фокус.

— Он же не просто отдыхал там, в госпитале-то. На вытяжке лежал. Гнался за злодеем, ногу сломал. А тот его еще и ранил перед этим, Егор крови много потерял, слабый был, как котенок.

Да, пожалуй, это алиби не хуже прямого телеэфира. Понятно, почему Морозов так на нее смотрит. Для нее-то Шубин практически никто, тут нетрудно любые предположения выдвигать. А каково, когда речь о близком человеке? Смогла бы она, скажем, выдвигать предположения, если бы речь шла о… ну хоть бы о Федьке? И неожиданно для самой себя спросила:

— Вы с ним… дружили?

Морозов пожал плечами:

— Да не то чтобы… Но, знаешь, двадцать лет бок о бок проработать — это еще не дружба, но… — он поморщился, как будто зуб больной задел.

Арина подумала: двадцать лет вместе проработать — это, конечно, немало, но ведь — смотря с кем вместе.

* * *

Имя у нее было какое-то обыденное, незапоминающееся. Не то Татьяна Ивановна, не то Мария Владимировна… Надежда Петровна! Вот как ее звали. Надежда… Это звучало как издевка судьбы.

Земля под ногами лежала почти желтая — глинистая, жесткая, переплетенная сеткой бурьянных корней. Могильную «коробку» делал экскаватор — на отвесных стенках виднелись следы от его зубьев, гладкие, блестящие. Мелкая крошка осыпалась по ним с тихим, едва слышным шелестом.

Кладбище было дальнее. Бедное — если можно так говорить о кладбище. Но богатых здесь действительно не хоронили. Морозов, стоя поодаль, зло думал: даже в смерти каждый сверчок должен знать свой шесток. От висевшей в воздухе желтой пыли першило в горле, но бутылку с водой он доставать не стал. Почему-то казалось неприличным — удовлетворять насущные потребности рядом с… вечным? Эти похороны, на которых его и быть-то не должно, производили на него странное впечатление. Метрах в тридцати клубились еще одни, куда более многолюдные и шумные. Оттуда доносились тонкие женские возгласы, там кто-то бубнил то басовито, но тенорком — произносили прощальные речи. И автобус у них был раза в четыре внушительнее обшарпанного ПАЗика, дожидавшегося в конце разбитой аллеи, за шаткими воротцами. Темно-желтый «икарус» возвышался поодаль, как слон рядом с осликом. Должно быть, профком выделил, подумал вдруг Морозов. Какой еще профком? Но этот неизвестно откуда пришедший на ум профком был из простого, привычного мира. Как и «те» похороны.

А эти…

Два загорелых до коричневой смуглости могильщика — голые спины лаково блестели от пота — курили, присев на вывороченную экскаватором желтую, в лохмотьях корней, груду. Дожидались «завершающего этапа работ». Тихо дожидались, можно сказать, деликатно. Чтобы не мешать скудной группке «провожающих» — только женщины, отметил Морозов, и все как будто на одно лицо — и замершей на глинистом обрезе темной фигуре.

Нежная, почти бесцветная прядь выбилась из-под черного платка, ветер поигрывал ею, взметывал, швырял туда-сюда, трепал подол длинной темной юбки — Надежда Петровна стояла недвижно, молча, точно не замечая этого. Ничего не замечая. Ни слез, ни воплей. Лицо спокойное, без всякого выражения. С таким лицом люди ждут автобуса.

От «провожающих» отделилась одна, в черных брюках — остальные были в юбках, как в форме. Скользнула к Надежде Петровне, приобняла, вложила в узкую, безвольно висящую ладонь глинистый комок, повела над краем могилы. Глина ударилась о маленькую, обтянутую дешевым кумачом крышку глухо. Женщины подходили по одной — медленно, точно через силу передвигая ноги — наклонялись, роняли вниз обязательные «горсти». В одной из них, должно быть, попался камень — стук прозвучал неожиданно резко. Морозов даже вздрогнул.