Потапов и Давыдченко молча вернулись на дачу. Сели снова под яблоней.
– Я про что сказать хочу, – вдруг решительно сказал Потапов. – Когда немец придет в город, мы спокойно сможем сюда вернуться – у них ведь что-что, а собственность признается. Вот мы и вернемся. Сразу-то, когда придут, сгоряча и пристрелить могут. А в городе порядка больше будет…
Давыдченко решительно встал:
– Да. Решили. Идите заколачивайте свой дворец. Тянуть больше нельзя…
Из ленинградского дневника
Утром – оказия на фронт. Дорога до фронта все короче. Еще издали стало чувствоваться, что на передовой неспокойно… У железнодорожного переезда встретили автобус с ранеными. Они говорят – немец начал новое наступление.
Через три километра попали под зверскую и, как говорится, персональную бомбежку. Отлеживались в болоте. Когда рвалась бомба, болото колыхалось. Как будто земля под твоим животом ходит огромными волнами. Страшно – дико. Только одна бомба упала на шоссе недалеко от нашей «эмки» – ни единой царапины.
Двое суток болтался в этом районе. У артиллеристов, у пехотинцев, последнюю ночь у особистов и ревтрибунальцев. Все время вспоминал капитана Соломенникова. Все мне теперь видится иначе. Немец снова теснит, но это совсем не то, что я раньше видел под Ригой в первые недели войны. Сейчас все по-другому, и главное – люди будто другие – нет потерянных, перекошенных от страха лиц, не шепчутся.
Был на приемном пункте санбата. Слышал, как раненые солдаты возбужденно матерились, как рассказывали про бой. Так ведут себя люди, которых вырвали из драки, а они еще не додрались. Совсем молоденький паренек с раздробленной рукой рассказал: «Они ж чумные (это немцы), лезут, автомат у брюха, орут как на пожаре – на психику жмут, одним словом. А мы их выжидаем на прицельный и потом как дадим… Наверняка половину их выбили. А другая половина залегла. Мы – туда. Они вскакивают и бежать – страсть как штыка не любят. Но некоторые все же полезли врукопашную… – Он вздохнул смешно так, по-детски, и крепко выругался. – Один – сволочь здоровенная – прикладом как жахнет меня прямо по локтю… Вот гад! А?» Паренек маленький, худой, и руки у него маленькие, как у девушки. Оказалось, москвич. Киномеханик в рабочем клубе. Призвали за полгода до войны. Его повели к хирургу, он обернулся, крикнул: «Фамилию мою запишите – Кандобин. Алеша Кандобин». И снова вспомнился мне седой капитан.
Ночь у особистов. Приехали к ним работники воентрибунала. Армия воюет, а они воюют внутри армии – с трусами, изменниками, мародерами и прочей дрянью. Они рассказывали разные случаи, не для печати конечно. Например, о трусе и предателе, который, когда его товарищи шли в смертную атаку, спрятался в канаву и сделал себе самострел…
Спрашиваю: кто же эти негодяи? Откуда взялись?
Особисты с трибунальцами только переглядываются. А полковник из трибунала сказал: «Народ – хозяйство сложное, многослойное, тут всякое в щелях может оказаться. Этот, что себе руку прострелил, – просто слизняк, и таким его сделали родители – воспитывали его так, что все – тебе, сынок, а от тебя, чтоб и волос с головки не упал…»
Утром видел, как его расстреливали. Полковник из трибунала зачитал приговор. Командир роты, в которой служил предатель, сказал: «На такую мразь фашисты и рассчитывают».
Это происходило рано утром в овражке. Еще не совсем рассвело. Ярко были видны только нижняя рубашка и бинт на руке приговоренного. Когда раздался залп, он вроде бы побежал, но сделал только один шаг.
Кто-то ногой спихнул его в яму…
Глава восьмая
Сентябрьское утро начиналось нежным прохладным рассветом. Черное ночное небо быстро светлело и становилось выше, в нем гасли последние звезды, исчезали аэростаты воздушного заграждения. Над городом чуть обозначилась протянувшаяся с севера на юг, похожая на тропинку гряда прозрачных облаков.
Где-то на крышах, в гулкой тишине пустого с ночи города переговаривались бойцы противовоздушной обороны. Казалось, разговаривали дома.
– Спокойная ночь, – сказал один дом женским голосом.
– Наверно, на подступах отбили, – сказал другой дом мужским голосом.