Человек-землетрясение

22
18
20
22
24
26
28
30

– Соччи приехал! – кричал он. – Соччи приехал! – Выговорить «Чокки» было трудно для итальянца. Он уже на бегу подсчитывал, сколько заработает на этом приезде. В прошлый раз хватило на шесть месяцев. Соччи сорил лирами направо и налево, как будто это была галька. А священник, дон Эмилио, благословил Лапарези, предупредив: «Этторе, не забывай, что на все это была Божья воля». Лапарези понял намек, пожертвовал церкви четыре большие свечки и заработал право во время очередного крестного хода вдоль ручья, источника жизни Меццаны, целых двадцать минут нести икону Богоматери.

– Амичи! – орал Этторе, когда Боб затормозил у въезда в деревню. – Амичи! Добро пожаловать! Дайте вас обнять. Какая радость!

Он штурмом взял автомобиль, выхватил Чокки из машины, обнял и поцеловал его, а потом прижал к своей груди и Боба. Радость Этторе была искренней. На его заросшем щетиной, изрезанном, как скала, морщинами, обветренном лице читалось явное блаженство. Что из того, что дыхание его отдавало кислым вином и чесноком, а его самого окутывало облако лошадиного пота? Эстет Боб Баррайс, презиравший все некрасивое и принимавший лишь персиковый запах пота женщины, а никак не горький запах дорожного рабочего, дружески, но твердо отодвинул от себя Этторе и в поисках поддержки посмотрел на Чокки.

– Какое у нас вино в этом году! – кричал Этторе, как будто командовал целой армией. – Вино, амичи! – Он пощелкал языком, завращал глазами и зачмокал: – Красное, как бычья кровь! Мама Джулия (это была жена Лапарези, толстая женщина, каждый год жизни которой оставил глубокий след на ее лице) уже печет огромную пиццу! Какая радость! Какая радость!

Вечером к Лапарези пришел священник дон Эмилио. Боб и Чокки уже выставили себя на обозрение всей деревне и одарили деньгами детей. Взрослые были слишком горды, чтобы брать их, не заработав, они не были попрошайками.

– И это тоже нужно учитывать, – сказал Чокки Бобу. – Солнце развило в их мозгу больше всего один центр – гордость. Чтобы жить, эти люди могли бы красть, убивать, жечь, но только не просить милостыню. Даже за десять тысяч лир ни одна из этих девчонок не ляжет к тебе в постель. Если она это сделает, то бесплатно, из любви, всем сердцем. И это таит в себе большую опасность. Здесь не знают флирта – только честь и гордость. Так что будь осторожен, Боб, зашей себе ширинку суровыми нитками!

Дон Эмилио съел кусок гигантской пиццы, выпил, как воды, густого темно-красного вина и сообщил, что Божий дом в Меццане не благословение Господа, а оскорбление христианства.

– Тысячу марок необходимо, чтобы отремонтировать его во славу Господа, – сказал он. Когда вопль Этторио оповестил всю деревню, дон Эмилио быстро перевел лиры в марки и подсчитал, какие крохи со стола богатых нужны его церкви. Тысячи марок ему бы хватило. Сто восемьдесят тысяч лир – немыслимая сумма для Меццаны! И всего лишь пылинка в кармане богача.

– Выложим эти деньги, – заметил Чокки небрежно Бобу. – Дадим ему тысячу марок, и когда мы будем вывозить свой товар, он спрячется за алтарем, закроет глаза и зажмет руками уши. Если нужно для дела, я построю ему новую колокольню… – Чокки доброжелательно улыбнулся дону Эмилио, не понимавшему по-немецки, сунул руку в нагрудный карман и отсчитал десять купюр по сто марок на грубо обструганный стол Этторе. – Мы даже всевышнего подкупим, – сказал он при этом.

– Самая грандиозная идея, с какой я когда-либо имел дело. – Боб Баррайс скривил свое красивое лицо. Его взгляд скользнул по жадно загоревшимся глазам бургомистра Лапарези, по дону Эмилио, который сначала немного пожеманился, а потом точно рассчитанным движением крупье сгреб банкноты; по маме Джулии, которая облизала жирные губы, наступила под столом Этторе на ногу, напомнив ему тем самым, что и Лапарези принимают немецкие марки.

Этторе вздохнул, полез рукой под стол, почесал свою ногу и уставился на остатки своей пиццы.

– Урожай был плохой, – простонал он. – Что за лето, амичи, что за лето! Стоило высунуть зад из дверей, моментально получалась жареная ветчина! У кур были опалены все перья. Козы давали кипящее молоко. Дурное лето. Зимой голодали и жрали сено, как скотина…

– Положение может измениться, – сказал Чокки многозначительно. – Но вино хорошее, Этторе…

В десять вечера дон Эмилио ушел, чтобы звонить в колокола. Это были два жалких пронзительных колокольчика, но не звук возносит хвалу Господу, а убеждения того, кто тянет за веревку. Этторе придвинулся поближе к Чокки и Бобу, после того как мама Джулия оставила мужчин одних и где-то возле дома гремела посудой.

– Ты сделал намек, Соччи, – начал зондировать почву Этторе. – Нищета Меццаны съедает мое сердце. Я могу показать тебе детей, которые еще ни разу не видели куска мяса, не ели поленты,[2] не знают рыбы…

– Меня интересуют не дети, Этторе, а старые, больные, немощные… короче те, которые вскоре могут умереть. – Чокки положил триста марок на стол. Этторе громко икнул – он понимал, что деньги для него, но не мог сообразить, что он за них должен сделать. Перед домом послышались голоса – посланники семей Меццаны справлялись у мамы Джулии, как чувствуют себя гости из Германии. Сыты ли они и, главное, в хорошем ли настроении? В деревне сразу заметили, что дон Эмилио сегодня звонил в колокола дольше обычного.

– Больные? – переспросил Этторио и вытер влажные от вина губы тыльной стороной ладони. – Ага, больные! Но почему, Соччи?

– Есть в деревне кто-нибудь при смерти?

– Нет. – Этторе недоуменно посмотрел на Чокки, а потом на Боба. – Почему?

– Нам нужны мертвые, Этторе.