— А ты галантерейный манекен. И чего пристала? Меня секут, а у тебя спина болит?
— Очень болит.
— Отстань. Надоело! — Охнарь встал, с сердцем отодвинул в сторону тарелку с черносливом. Вот и погуляй с этой девчонкой, когда у нее в голове вместо мозга сплошная география.
— Да, у меня спина болит, — так же горячо, возбужденно, как и по дороге, повторила Оксана. — Ты один в классе? Один? Ты подсчитывал, сколько на тебя каждый учитель времени тратит? Все стараются объяснить, втолковать. Если хочешь знать, из-за тебя вся наша группа задерживается. Ты как… тормоз Вестингауза в вагоне: весь состав тормозишь. Не стыдно? А еще колонистом был.
Ах, вот оно что? Охнарь рывком туже затянул ремень. Каждая кизюля ему будет проповеди читать? Уж не для того ль Оксана его и на школьной лестнице поджидала и завлекла домой, чтобы сагитировать на учебу? А он-то, разиня, и чуб взбил. Охнарь мог бы ответить этой зазнавшейся девчонке, почему не успевает: нет твердых знаний за прежние пять с половиной классов. Они тут учились, «мамины детишки», а его война, кайзеровы немцы из дома выбросили, он зайцем под вагонами ездил, в асфальтовых котлах спал, побирался, с огольцами налеты делал на торговок, воровал. Остановило его лишь то уважение, с Которым Оксана отозвалась о колонии. Колония теперь была его слабостью, он ею гордился. И Охнарь молча, с ожесточением нахлобучил кепку на лоб, подхватил свой ободранный дерматиновый портфель с поломанным замком. Все-таки счастье Оксаны, что она юбку носит, а то бы понюхала, чем его кулак пахнет.
Не прощаясь, Охнарь ступил к выходу из палисадника. Оксана преградила дорогу, крепко схватила за руку:
— Куда?
— В дальние города.
— Бежишь? Опять в кусты?
— Отцепись!
Грудь Охнаря тяжело подымалась.
— Много вас, таких указчиков, найдется! Вам хорошо пальцем тыкать, когда… на тарелочке все подавали, носик вытирали платочком. А тут батьку на фронте беляки зарубили, мать кайзеровы немцы пытали. Пожила б у тетки, как я, побегала бы за несгоревшим углем по путям, попробовала б солдатского ремня дяди Прова. Я уж не говорю о воле… Собаки живут лучше. — Впервые Ленька так непочтительно и зло отозвался о прежней уличной жизни, подчеркнув новое к ней свое отношение, и на какую-то минуту замолчал, потеряв нить рассуждений. — Да пусти, говорю, зазвала л пользуешься случаем?
Внезапно Оксана бросила его руку, отступила. Над ее бровями, на щеках выступили красные пятна, лицо стало растерянное, виноватое, нижняя губа дрожала: видимо, откровенность этого грубого, разболтанного парня сильно на нее подействовала.
— Обидела я тебя, Леня? Обидела? Я… не хотела обидеть.
Из глаз ее вдруг закапали слезы, она сердито прикусила губу, отвернулась.
Охнарь растерялся. Неловко положил руку девочке на плечо, стал успокаивать.
— Ладно. Хватит. Ну… хорошо. Перестань.
— Думаешь, я не знаю, как тебе трудно? — вдруг заговорила она, глотая слезы. — Знаю, что очень… ну, а дальше? Один ты такой? И мой папа погиб в гражданскую. Он шахтером был, забойщиком, мы раньше в Луганске жили. Он вместе с Пархоменко ушел защищать Царицын, а маму чуть бандиты не расстреляли. Хорошо, когда над тобой хихикает Венька Мацепура… и другие нэпманские сынки? Не можешь учиться, что ли? Ленишься! Ты обязан догнать. Обязан, обязан!
Она вдруг быстро пошла в хату. Охнарь догнал ее:
— Сказал ведь? Хоть завтра начнем учиться.