— Что он мелет? — Комбат оглянулся на капитана.
— Чаю просит.
— Вот нахал! — удивленно воскликнул комбат и вдруг засуетился, достал откуда-то из-под вороха карт кружку, горсть сухарей, кусок сахару, налил кипятку.
От чая пахнуло нагретой медью и дымком. Жадно Пихт впился зубами в черный сухарь.
— Не кормят их, что ли? — спросил комбат.
— Видать, проголодался, — ответил капитан.
Через час приехал майор из отдела разведки дивизии, а вечером Пихта доставили на аэродром.
Сопровождавший офицер помог ему снять комбинезон и надеть армейский полушубок, от которого пахло по-домашнему теплой овчиной и кожей. Вместо шлема Пихт надел шапку. Из ящиков офицер соорудил нечто вроде сидений. В кабине витал стойкий запах ржаных сухарей, стылого металла, оружейного масла.
— Не замерзнем, наверное. — Офицер с сомнением потрогал заиндевевшие стенки фюзеляжа.
Взревели моторы, погрохотали, то сбавляя газ, то прибавляя. «Дуглас», наконец, качнулся и начал разбег,
— У вас есть папиросы? — спросил Пихт.
— Пожалуйста. — Офицер щелкнул портсигаром.
От крепкого дыма Пихт закашлялся. Настоящий русский табак вошел в легкие и закружил голову.
В иллюминаторе плясали близкие зимние звезды. Убаюкивающе гудели моторы. Пихт привалился спиной к переборке кабины, попытался задремать, но не мог. От волнения дрожали руки и сильно билось сердце.
Офицер открыл дверцу кабины летчиков и попросил радиста включить приемник. Стихийно-могучая «Песня темного леса» Бородина ворвалась в стылый фюзеляж «Дугласа». Пихт судорожно глотнул. Снова, как и в первый раз, на глаза набежала слеза. «Нервы», — подумал Пихт и отвернулся, испугавшись, что офицер заметит слезы. Неожиданно музыка оборвалась, и донесся бой кремлевских курантов. Часы били полночь.
— Далеко еще до Москвы? — спросил офицер летчиков.
Второй пилот — молоденький, курносый парень — посмотрел на часы и, не оборачиваясь, ответил:
— Минут сорок лета...
«Сорок минут... Сорок», — подумал Пихт и прижался лбом к холодному плексигласу иллюминатора.
Пихт шел бесконечно длинным пустым коридором, и взгляд его цепко останавливался на каких-то пустяковых деталях: на отбитой штукатурке, отсыревшем углу, где стояла старая фарфоровая урна, склеенная гипсом, на окнах с бумагой крест-накрест или забитых фанерой, на паркетном полу, на котором каждая дощечка издавала тягучий и больной звук. Большинство кабинетов было закрыто.