Стараясь поддержать беседу, я начал было рассказывать об Островитянии — выбрав единственную тему, новую для сидящих за столом, — но скоро заметил, что интерес их к моему рассказу чисто поверхностный и скорее продиктован вежливостью. У них, да и у тех, с кем я встречался потом, любое упоминание об Островитянии вызывало одинаковую реакцию: для них это было нечто старомодное и смешное, вроде старой забавы — человечка на ниточках, дергающего руками и ногами. Мнение об Островитянии сложилось единое: отсталая сельскохозяйственная страна на краю света, лишенная даже экзотической привлекательности Японии и Китая, тоже некогда закрытых; страна, упрямо отвергающая прогресс, но обреченная рано или поздно открыться и усвоить хоть какие-то плоды цивилизации, и просто чудо, что она еще так долго держится! Когда я пытался растолковать (испытывая постоянные затруднения) некоторые из островитянских взглядов на жизнь, слушатели мои если и понимали меня, то находили их забавными, и не более. Джефсонов, как и обитателей пансиона, интересовала только окружающая жизнь, иной они не знали, и скоро я понял, что путешественнику, даже если его официально приглашают прочесть лекцию, лучше сначала тихо посидеть на каком-нибудь общественном собрании, чтобы познакомиться с местной жизнью, какой бы скучной она ему ни казалась, и лишь потом выступать самому!
Во всем, что не касалось бизнеса, я в окружающей меня жизни как бы и не существовал и не мог ни среди моих кузин, ни в компании дядюшкиного сына-юриста и его семьи найти себе подходящей роли. Это походило на то, как пытаются склеить разорванный лист бумаги. Мы осторожно подгоняли половинки друг к другу, но клей высох, и, несмотря на чистосердечные обоюдные старания, половинки не соединялись.
Со стороны родственников последовал ряд соблазнительных предложений на ближайшее время, к тому же они просили навещать их, не забывая при этом добавить, что их часто не бывает дома. Я ответил, что, конечно, буду заходить и очень благодарен, но половинки бумажного листа оставались каждая сама по себе, без особых сожалений и обид.
В конторе тем не менее я вскоре начал ощущать себя активным участником происходящего, здесь меня не покидало чувство собственной значимости. Разнообразие и космополитизм международной торговли завораживали, даже если вам почти постоянно приходилось сидеть в небольшой комнатушке и следить за событиями вы могли только по бумагам. Впрочем, в конторе довольно часто появлялись люди из различных концов света, говорившие не только о делах. Жизнь, которую я вел, полностью поглотила меня, окутала, как удивительный сон, и Островитяния казалась теперь яркой и живой, но очень далекой. К вечерам в пансионе я притерпелся, весь погружаясь мыслями в завтрашний день. Больше мне ничего не было нужно.
Впрочем, за мной еще оставался визит к Глэдис Хантер. Последнее письмо от нее, написанное в октябре, когда Глэдис еще не знала о моем намерении вернуться, представляло набросанную впопыхах краткую записку, поскольку Глэдис боялась пропустить очередной пароход, увозивший почту, и не хотела, чтобы наша переписка прервалась. Она сообщала только, что занята и более подробно расскажет обо всем в следующем письме. Однако оно меня уже не застало. Так что последним оказалось именно это краткое послание; мое же последнее письмо Глэдис было отослано в ноябре, тремя месяцами раньше, но до этого наша переписка шла очень активно. Мы писали друг другу едва ли не каждый месяц, и у меня хранился пакет примерно с двадцатью письмами, присланными мне из Нью-Йорка и разных городов Европы, пухлый не потому, что Глэдис писала длинные письма, а из-за ее по-детски крупного почерка. Всякий раз она так прочувствованно благодарила меня за мои письма, словно я оказывал ей великую милость, неизменно откликалась на то, о чем я ей писал и что казалось ей забавным и интересным, а иногда и дополняла мои рассказы и впечатления своими, сходными, или же сведениями, вычитанными из книг. Время от времени она сообщала мне кое-какие новости американской или европейской жизни, которые вряд ли можно было почерпнуть из газет, порой задавала вопросы касательно Островитянии, но не особенно распространялась о своих делах, вообще ничего не писала о своих мыслях, и лишь однажды у нее вырвалось: «Я начинаю чувствовать себя очень важной, потому что вы пишете мне такие замечательные письма, и я ужасно польщена. Я до них еще пока не доросла, но надеюсь, что вы по-прежнему будете писать!!!!». Я помнил только, как она выглядела в ноябре 1906 года, более двух лет назад, когда ей было семнадцать; год назад она начала «выезжать», побывала в Европе, сейчас ей было уже почти двадцать, и письма ее были просты, сдержанны, умны и обворожительны.
И все же я откладывал встречу с нею, возможно побаиваясь, что вместо Глэдис, какую я знал по письмам, встречу незнакомую, повзрослевшую женщину, и, пожалуй, еще больше оттого, что мне было немножко стыдно перед ней. Если пачка ее писем ко мне была увесистой, то моя была еще больше, хотя почерк у меня мелкий. На многих и многих страницах я описывал ей островитянскую жизнь и свои чувства — вещь странная для почти двадцатисемилетнего молодого человека по отношению к школьнице, которую он едва знал, которая даже еще не «выезжала»; и, вспоминая некоторые из этих писем, я корил себя за напыщенность и претензии на глубокомыслие.
Все это заставляло меня откладывать визит до середины месяца, но однажды днем в воскресенье я подошел к большому многоквартирному дому — последнему адресу Хантеров. Швейцар сообщил мне, что миссис Хантер два месяца как умерла, а молодая мисс Хантер сразу после этого переехала. Он сказал также, что не может дать мне ее новый адрес, поскольку это против правил, но посланное сюда письмо будет переслано по назначению. Выслушав все это, я испытал горькое разочарование. Тем же вечером я написал Глэдис ласковое письмо, в котором выразил надежду, что она — в пределах досягаемости и я рассчитываю вскорости увидеться с ней.
В среду, вернувшись в пансион, я обнаружил на столике в холле письмо и сразу узнал почерк Глэдис, который хоть и изменился, повзрослел, но оставался все таким же размашистым. Она благодарила меня за мою весточку и писала, что находится в Нью-Йорке с первого января, что вечерами обычно бывает дома и будет рада вновь меня видеть. Жила она совсем неподалеку от пансиона.
На следующий вечер, пройдя несколько кварталов по скользким тротуарам, я очутился перед пансионом, далеко не таким привлекательным, как мой, хоть я и гордился своей экономностью. В довольно неопрятной, тускло освещенной гостиной, служившей обычным местом встреч, неаппетитно пахло кухней и не было и намека на картины и безделушки, способные придать помещению уютный, домашний вид. Тут я остался дожидаться Глэдис.
Высокая, с меня ростом, молодая женщина вошла в комнату и, подойдя, взглянула мне в глаза и протянула свою тонкую длинную руку.
— Здравствуйте, Глэдис!
— Здравствуйте, Джон!
Я испытал странное чувство — словно назвал незнакомую женщину по имени, но было неизъяснимо приятно слышать, как голос этой незнакомки, ровный, хорошо поставленный, произносит мое имя. Глэдис была уже не той семнадцатилетней девочкой, какой я ее видел в последний раз, но и не такой, какой рисовалась мне по письмам. Выглядела она старше, чем на свои двадцать лет, более взрослой, с тенями под выразительными, ясными глазами. Она явно выросла и при этом держалась так по-взрослому и с таким достоинством… Мы сели, и Глэдис стала расспрашивать о моих делах, причем мне, конечно, льстило, что она до мелочей помнит все, о чем я писал в последнем письме. Ей было легко со мной, и она с удовольствием вела беседу, в то время как я искал в ней следы прежней Глэдис.
— А чем вы сейчас занимаетесь? — прервал я ее.
Она переменила позу, нервно закинула ногу на ногу. И вдруг мне вспомнилась грациозно неуклюжая, длиннорукая и длинноногая девочка-подросток. Чтобы развить преимущество, я взял нити беседы в свои руки. Глэдис вкратце рассказала о смерти матери. Сама она сейчас училась в художественной школе. Ей приходилось работать, чтобы зарабатывать на жизнь. У ее матери был какой-то капитал. Но все это случилось так неожиданно. Глэдис действительно хотела стать мастером своего дела, но сомневалась, хватит ли способностей… Она была немногословна, но откровенна. Говорила спокойно и легко, но за этим чувствовалось скрытое волнение.
Задумавшись над ее словами, я замолчал, вновь предоставив ей вести беседу. Разговор наш походил на оживленное сражение, в котором каждый горячо желал прежде всего ввести собеседника в курс последних событий, при этом вовсе не возражая уплатить дань побежденного, открыв ту или иную подробность из своей жизни.
Три жильца прошли мимо двери, каждый задерживался, заглядывал в гостиную и спешил дальше.
Глэдис улыбнулась широкой улыбкой, а затем рассмеялась, звучно, заразительно. Это было ново; судя по письмам, чувство юмора у нее отсутствовало, хотя, как знать, может быть, четыре восклицательных знака в конце фразы: «…вы по-прежнему будете писать!!!!» — и были поставлены с такой же, от самого сердца идущей улыбкой. Взглянув на нее, я вдруг осознал, что сидящая передо мной молодая женщина написала мне целых двадцать писем, держа перо вот этими длинными белыми пальцами, сплетенными на колене, и ее усталые, но живые и веселые, ясные карие глаза внимательно прочли каждое слово, написанное моей восторженной скорописью.
— Меня редко навещают, — сказала она, и на щеках ее обозначились глубокие ямочки, — и жильцы, по-моему, сгорают от любопытства. Скажу им, что вы — выдающийся дипломат…
— Которого попросили поскорее оставить свой пост.