Поединок. Выпуск 2

22
18
20
22
24
26
28
30

Я должен был положить в ноги Матвею Шульгину все, что имел, и этого оказалось бы мало...

Подушечка, наскоро сметанная из бархатного лоскутка, лежала в изголовье гроба. На ней тускло блестела рубиновая Красная Звезда, орден Славы с залоснившейся муаровой ленточкой, пожелтевшие латунные кружочки «За оборону» — Заполярье, Ленинград, Москва...

Ко мне подошли двое. Я узнал — сыновья Матвея. Старший, с золотыми капитанскими шевронами на рукаве кителя, такой же, как отец, коротконогий и плотно сбитый. Младший, в отлично сшитом костюме из темного крепа, смахивал больше на мать коротким носом и угловатыми скулами. Лица их были напряженными, в светло-ледянистых глазах затаилась боль.

Я сел у гроба.

В комнату входили люди. Вздыхали, иногда крестились. Звенели мелочью, шуршали рублями — клали в гроб деньги. Старуха с розовым лицом и твердыми бескровными губами, наверное родственница Матвея, разорвала душную тишину визгливым воплем:

Ненаглядный ты наш Матвеюшка, Ждет тебя избушка небелена, Жито сжато недоспелое!..

Капитан, побледнев, смотрел на нее, под бронзовой, обветренной кожей на его лице перекатывались желваки.

К счастью, причитания розоволикой старухи продолжались недолго. Минут через десять она кинула покойнику юбилейный рубль, сморкнулась и осведомилась шепотом:

— Выносить-то когда будут? Мне еще поросенка надо кормить...

В комнате было сумрачно, тесно и жарко. У стены стояли венки с бумажными цветочками, с непривычно широкими, как морские вымпелы, лентами. От родных, от правления колхоза, от сельского Совета, от друзей, от кого-то еще.

К дому подходил и подходил народ.

Я вышел из комнаты. Близко раскинулось море. Светлое у берега, оно уходило вдаль, постепенно темнея. Горизонт был отчеркнут фиолетовой нитью, и непонятно — кончалась ли там вода или начиналось небо. Медленные облака, похожие на белопарусные корабли, плыли в блеклой голубизне. На берег набегали утихомиренные волны, негромко шуршали окатышами гальки, расстилали по песчаным отмелям воду и хлюпали, всплескивая, бурунчики у свай колхозной пристани. Чайки плавали на раскинутых крыльях, падали с высоты, беззвучно пробивая море.

На сопках, утыканных щетиной темных сосен, лежали языки нестаявшего снега, и в них полыхало солнце. Расселины были задернуты голубыми дымками. У подножия кудрявились полярные березы.

В низине за рекой цвела пушица, расходилась белоголовыми волнами, кланялась, чуткая, неслышному ветру.

Гроб несли на руках. Грузно покачиваясь, он плыл в воздухе.

За гробом, ухватив друг друга за руки, шли сыновья Матвея Шульгина. Сутулили, как отец, плечи и твердо, на всю ступню, ставили на каменистую землю крупные ноги. Шла заплаканная дочь в зеленом блестящем плаще. Размашисто вышагивала жена.

Розоволикая старуха, натянувшая для тепла поверх кофточки мужской пиджак, наверное, успела покормить поросенка. Причитала она охотно, заливисто и многоречиво...

Потом о крышку гроба ударились горсти щебенки, и на земле прибавилась еще одна солдатская могила.

— Считалось, что он на легкой работе, — рассказывала мне на другой день жена Матвея, ненужно перебирая какую-то линялую тесемку. — Так это вообще считается, а на деле ведь все от человека зависит. Иной и тяжелую работу на легкую перевернет, а у Матвея другой характер-то был... Кладовщик, а сам и ящики ворочал, и бочки катал, и трос целыми бухтами... Заругаюсь на него, а он одно — не шуми, мать... Теперь уже отшумелась.

Она гортанно всхлипнула, вытерла выкатившуюся слезу и продолжала:

— В тот день привезли бочки с соляркой для дизеля. Когда третью бочку на пристань поднимали, тали заклинило. Бочка-то и стала из стропов вылезать. Мужики ах, да руками мах, а Матвей плечо подставил. Бочка в море ухнула, и он на доски пал, горлом кровь пошла... Врач мне потом объяснял, что от напряжения ему тот осколок сердечную жилу разорвал... День прожил. В памяти все время был. Наказал вот вам телеграмму отбить. Не мог уж у смертушки из лап боле вырваться...