Вели Саастомойнен, доложил, снова уехал в Хельсинки на месячные курсы комендантов. Воспользовавшись этим, сформировал из своих людей группу углежогов и направил ее в Янигубу: по слухам там стояли шведские патрульные части и несколько батарей береговой обороны. С группой ушел на свое первое задание Коля Гринин.
Пересказал, как в Залесье жаловалась Николаеву молоденькая лотта-учительница:
— По приемнику сообщают одни ужасы, хоть выбрасывай.
— Зачем выбрасывать, дали бы мне. Поиграть.
— Бери. Только сходи к Юли Виккари. Скажи ему, мне скучно. И страшно одной.
Однажды Тучин принес в овин и высыпал на ящик ворох писем. «Проверь-ка, райком, почту, — сказал, — а то без Саастомойнена тут никакого порядка нет…»
Дарье Медведевой писал из Финляндии хозяин ее пленного сына Сергея:
«За сочувствие к партии Ленина вашего сына взяли в лагерь. Высылаю полный расчет — 125 марок».
Матвей Засеков жене:
«Дорогая Полечка, поздравляю с ангелом-хранителем… Бог даст, вернусь… А ты, Полечка, самое себя блюди, чертова баба. Не то, бог даст, вернусь, ребров наломаю изо всей строгости закона».
Писал из плена Василий Макарович Реполачев:
«Смотри, Аннушка, собирайся в лес скоро. Белофиннам, как есть, предвидится капут».
В письмах, в новостях — ожидание перемен. Ободренные затворники провели в хлеву конкурс на лучший почерк. Павел, устроившись за ящиком из-под галет, размножал листовки. Тираж ему дали немалый — 70—80 экземпляров в день. По вечерам он раскладывал свежие выпуски Совинформбюро на стопки: Бальбину для Вознесенья, Николаеву для Залесья и Матвеевой Сельги, Герчину для Янигубы и Шокши…
Кончался декабрь третьего года войны. Тучин медленно входил в колею обычной, внешне беззаботной жизни. Человек привыкает ко всему, сказал он себе, если знает, что то, что он делает, нужно и неизбежно. Он привыкает и к ожиданию смерти, если знает, что есть вещи хуже смерти. Хуже — трусость, хуже — предательство, хуже — эгоизм. Он сказал это себе с чувством, близким к наслаждению, хотя и понимал: Феклист-то прав — нельзя ходить по водам, аки по суху.
Все эти дни ближе других под рукой был Николаев. С Горбачевым Алексей сошелся стремительно.
«Гражданская честность была в нем превыше всего, — запишет позднее Горбачев, — в том числе и осторожность».
— Почему бы нам не привлечь к работе Гринина? — спрашивал Николаев в одном из ночных разговоров на кухне Тучина.
— Какого Гринина? — уточнил Тучин.
— Да оба они, Дмитрий Егорыч, что девятка с шестеркой: как ни крути — все цифра, и отец, и сын.
— Кто же, по-твоему, девятка?