Тайный Тибет. Будды четвертой эпохи

22
18
20
22
24
26
28
30

Тибетская цивилизация (может быть, единственная цивилизация другой эпохи, которая нетронутой дожила до нашего времени), естественно, пронизана такими числами и символами. Я уже говорил о Четырех благородных символах (траши тегье), двенадцати животных и пяти элементах. Другие важные знаки и символы – это три драгоценности (кончок сум): сенге, чо, гедун (Будда, дхарма, община), а еще семь самоцветов; колесо, символизирующее симметрию и полноту кармы; самоцвет, который приносит все, что ни пожелаешь; яшмовая девушка, которая обмахивает веером спящего принца и остается с ним с постоянством рабыни; советник-драгоценность, который хитроумно устраивает дела царства; белый слон, символ верховной власти; конь, который, может быть, символизирует солнечную колесницу, то есть «царство, над которым не заходит солнце»; и полководец-драгоценность, который отбрасывает силы врага. Есть семь личных драгоценностей, восемь благородных приношений, пять чувственных качеств, пять удач, шестнадцать учеников Будды, десять сторон света, двенадцать деяний Будды, четыре благородные истины, пять Дхьяни-будд, с которыми связаны пять цветов, пять символов и пять гласных, – им нет ни конца ни края.

В этом, как и в других случаях, тот, кто возьмется изучать вопрос и дойдет до самой его сути, обнаружит элементы индийского происхождения, тесно связанные с элементами китайского происхождения. Тибет, высокая, далекая страна, лежащая в сердце крупнейшего континента, – это живой музей, и в этом его самое большое очарование. Бывать в Тибете, узнавать его – значит путешествовать во времени, как в пространстве. Это значит на короткий миг стать современником Данте или Боккаччо, Карла Орлеанского или Жана де Мена; вдохнуть воздух другой эпохи и узнать на собственном опыте, как наши предки думали, жили и любили двадцать или двадцать пять поколений тому назад.

Сегодня, посетив монастырь Пакджан возле Ятунга, я открыл существование числа, которого не знал: это шесть добрых вещей – мускат, гвоздика, шафран, кардамон, камфара и сандаловое дерево. Старый монастырский лама сказал о них, когда я пил тибетский чай, который всегда отвратительно отдает дымом.

Пакджан совсем рядом с Ятунгом – едва в часе дороги. Сначала нужно идти на север, подняться по караванному пути, потом перейти по мостику через реку и прудик, полный замечательных зеленых водяных растений; потом взобраться по крутому склону, и тогда ты увидишь над собой на маленьком ровной площадке группу домов, из которых состоит так называемый монастырь. Он был настолько не похож на все, что обычно бывает в Тибете в таких местах, что стоит его описать.

С первого взгляда кажется, что ты попал на ферму. Камни во дворе истерты годами шагов и молотьбы; там были овцы и козы, и коровы уходили и приходили с пастбища. Грабли, лопаты, колья прислонялись к стене. Большая тибетская собака на цепи все лаяла, пока кто-то из семьи не вышел и не велел ей сидеть тихо.

Да, кто-то из семьи. Монастырь относится к школе Ньингма («Древние»), и там живет только старый лама, его жена – маленькая женщина, вся из поклонов и улыбок, – и пять или шесть сыновей и дочерей, которые работают в поле и пасут животных. Всегда есть что-то трогательное в сочетании хозяйства и религии. Разве земледелие и животноводство – не продолжение божьего труда? Это может быть верно и в абстрактном смысле, но, когда попадаешь в Пакджан, лама производит отнюдь не возвышенное впечатление.

Я не говорю, что он плохой человек, но его морщинистое недовольное лицо выдавало давнюю и горькую обиду на жизнь. Быть может, у него было призвание, и он его потерял; или, быть может, у него никогда не было призвания и он стал ламой, как можно стать торговцем или служащим. Возможно, у него были амбиции, и теперь ему казалось, что он неудачник в этом далеком и недоступном месте. Не знаю. В мое первое посещение он принял меня холодно, но, после того как я дал ему денег, он стал подобострастен.

Ему, пожалуй, было около шестидесяти, он был высокий, грязный, распущенный и неуклюжий, с длинными, хищными руками и длинными, грязными ногтями. На нем был шерстяной засаленный, поношенный, заляпанный халат, и под складками халата на груди он хранил целый запас вещей. У него на лице было выражение страдающей упряжной лошади, у которой еще осталось духу, чтобы укусить. Как ни странно, его семья сразу же мне понравилась. Старший сын лет двадцати, крепкий на вид парень, почти что чистый, с высоким лбом и умными глазами, и хорошенькая старшая дочка. Была целая ватага других мальчиков и девочек вплоть до трехлетней малышки с заметной заячьей губой, что совершенно портило ее лицо. То и дело старик брал бедняжку на руки и прижимал к себе. Тогда его безжизненные глаза озарялись неожиданной нежностью.

– Можно посетить лхаканг? – спросил я.

– Конечно, конечно, сюда.

Старик повел меня. Мы поднялись по ступенькам, вошли в ворота и прошли в темный, сырой дворик, куда открывалась кухня. Лама исчез и через миг вернулся с какими-то очень красивыми тибетскими ключами в одной руке и пригоршней жареных семян в другой. Он предложил мне этот якобы деликатес.

– Угощайтесь, – сказал он. – Они полезные!

Может, они и были полезные, но они пахли затхлостью и прогорклым маслом. У меня не было иного выбора, кроме как взять немного семян из грязной руки, где даже в самые мелкие линии глубоко въелась грязь.

Лхаканг («дом бога», храм) представлял собой большое помещение рядом с кухней. Тяжелая деревянная дверь, заскрипевшая, когда ее открывали, могла быть дверью житницы или кладовой, где дозревают фрукты или хранятся оплетенные бутыли с оливковым маслом. Но когда лама зажег крошечную лампу, на другом конце огромного, похожего на пещеру зала засветилось золото пыльной статуи в ритуальных шалях, которые расползались на куски. Это была статуя Падмасандхавы, мудреца, привезшего буддизм на Тибет в VIII веке, которому особо поклоняется школа Ньингма. Кроме него были другие статуи и большие фрески на стенах с изображением аскетов с тиграми на поводке и эзотерических богов в мистических объятиях. С потолка свисали маски, пояса и картины на шелке.

Все в этом месте было старое, пахло прогорклым маслом и помещением, которое годами стояло закрытым. Все медленно разваливалось и превращалось в мелкую пыль, которая лезла в нос и рот и заставляла кашлять. Картины, едва освещенные крошечной свечой ламы, мысленно уводили в фантастические метафизические эмпиреи ламаизма, такие далекие от фермы снаружи, от кухни в соседней комнате, от коров, сельскохозяйственных орудий, обычных, простых, повседневных вещей, детей, которые играли и бегали вокруг (до нас доносились их голоса) между горками репы и копнами соломы. Но вот они, последние перезрелые плоды тысячелетий изощренного интеллектуального труда; Дордже Семпа («Тот, чья сущность молния»), персонификация изначального принципа вселенной, сидящий прямо и неподвижно в ритуальной позе медитации, а его женская энергия, держа в левой руке полный крови череп, одетая в летящую драгоценную одежду и сверкающая золотом и самоцветами, в бесконечном, божественном сладострастии бросается в его объятия, напряженные, как будто в танце…

– Папа! Папа! – захныкал малыш, который бесшумно приковылял в храм босыми ногами. – Мама говорит, что не может найти ключ от муки. Он у тебя на кольце. Мама его просит!

Усталый, старый лама с выражением несказанной скуки долго искал между халатом и грудью. Потом он нашел ключ и отдал ребенку, и тот исчез.

Подле мистической пары космических любовников было несколько весьма тантрических изображений Падмасамбхавы в форме окруженного пламенем аскета в состоянии медитации или в сопровождении диких зверей. Это были красивые картины со странной, опьяняющей силой; одни из лучших в долине.

– Можно сфотографировать? – спросил я.

Лама тут же понял, что я признал его прерогативу в этом вопросе и что поэтому он имеет возможность попросить у меня что-нибудь взамен. Его глаза загорелись, и длинные грязные пальцы оживились.