Жаров наколол маленькой сервировочной шпажкой оливку с блюдечка. Куроедов потыкал оливку шпажкой, та ускользнула, и он просто взял ее пальцами.
— Нет. Моя первая пила исключительно водку. Зато вторая — вообще не брала в рот спиртного.
— От чего ж она умерла?
— Самое грустное. Покончила с собой моя Женечка. Бросилась в лестничный пролет. Мы тогда жили в Харькове, в таком старом доме с высокими потолками. Трех этажей хватило, чтобы разбиться насмерть.
— Предсмертная записка была?
— Разумеется. Иначе бы меня заподозрили, что это я ее с лестницы столкнул. До сих пор бы, может быть, сидел.
— Но тебя ж наверняка пытались привлечь по статье «доведение до самоубийства». Обычно в таких случаях берут мужа.
— Да, было дело. Но никаких доказательств, знаешь ли… Опрашивали соседей: не скандалил ли я, не бил ли жену. Все было благополучно. Отцепились.
Куроедов налил себе и Жарову по рюмке, сам выпид первым.
— А с третьей что случилось? — спросил Жаров.
— С Наташенькой-то? Да любовник ее замочил.
— Да ну?
— Зарезал. Та была стервой. Туда ей и дорога, честно говоря. А парень этот недавно откинулся.
— Умер, что ли?
Куроедов недоуменно посмотрел на Жарова. Произнес укоризненно:
— Ты же ведь журналист, а языка не знаешь. Умер — это «кинулся»: А «откинулся» — это с зоны на свободу вышел. Я его не знаю, только на суде и видел.
— Он в Ялте или где?
— В Алуште. А тебе он на что?
— Ни на что. Так просто спросил.
Значит, Харьков… — думал Жаров, когда, пошатываясь, брел после пьянки домой, то есть в редакцию, поскольку до дома надо было либо изрядно ползти вверх, либо ловить такси — показываться в таком виде водителю, который мог его знать, а Жаров был все же известным в городе человеком, несмотря на то что этот Курочкин… курятина эта, как ее? — не узнал начальство в лицо… Тьфу! Что за чушь лезет в голову?