Обратной дороги нет ,

22
18
20
22
24
26
28
30

— Жалкий и недостойный человек… — бормочет Нина, стряхивая кирпичную пыль со светлой юбки.

Это она о Даньке.

— Может быть, что-нибудь случилось, — пытаюсь защитить я друга.

— Безусловно. Внезапно заболел коклюшем. Ну, пусть он только попадётся мне сегодня!

— Брось. Наверное, ему достали пропуск на трибуну.

— Ну вот. Ты всегда его оправдываешь.

Это верно. Я очень любил отца Даньки, стройного человека со строгим пробором в седых коротких волосах, в пенсне на тонкой переносице. Он был похож на кабинетного учёного, но на петлицах его гимнастёрки краснели ромбы, а над клапаном левого кармана два ордена Красного Знамени. С Данькой мы учились ещё в школе. Сазонов-старший часто приходил к нам на сборы — в будёновке, длинной кавалерийской шинели с разрезом до поясницы. Раскрыв рты, мы слушали его рассказы о Котовском, с которым вместе Сазонов воевал в гражданскую.

Потом, когда мы уже учились в институте, он уехал в длительную командировку. Под страшным секретом Данька сказал мне, что отец в Испании. В те дни у каждого из нас на стене висела карта Пиренейского полуострова. Как мы завидовали тогда человеку, сражавшемуся под Уэской! Мы боялись, что нас минует война.

Однажды Данька не пришёл в институт. Телефон у него дома не отвечал. Поздно вечером он сам отыскал меня в общежитии. Всю ночь мы просидели без сна на моей койке. Накануне из Испании пришло известие о гибели комдива Сазонова. Там он почему-то носил сербскую фамилию. Генерал Грошич…

Я не могу сердиться на Даньку. Пусть стоит на трибунах. Зато он не идёт сейчас рядом с Ниной по этому пустынному переулку, не держит её за руку, не слышит этой праздничной тишины, которую только подчёркивает далёкий оркестр. Я крепче сжимаю пальцы Нины, она отвечает на моё пожатие. Мы идём по осенённому алыми флагами узкому переулку и вдруг…

Это как удар по голове. Мы замираем. На длинном флагштоке, свесившись едва ли не до середины мостовой, улицу перегораживает огромный чужой стяг. Тёмно-красное кровавое поле, белый круг в середине, и в нём распластавшийся паучий крест.

Мы переводим взгляд. Флаг свисает с сумрачной стены серого особняка. Закрыты жалюзи. В окнах ни души. У подъезда два милиционера в белых перчатках и сверкающих сапогах. Мёдная табличка: «Deutshe Botschaft».[6]

У тротуара чёрная закрытая машина с обвисшим флажком на радиаторе. Притихшие, проходим мы мимо особняка. Открылась массивная дверь. Пахнуло холодом. Милиционеры, вытянувшись, взяли под козырёк. Вышел высокий военный в серо-зелёной форме. С ним молодая женщина. Они сели в машину.

Машина сразу тронулась. Упруго натянулся на ветру флажок со свастикой. За ветровым стеклом, в правом углу белеет картонный прямоугольник с красной полосой. Надпись: «Проезд всюду».

Мы медленно идём по переулку. Молчим. Логически всё понятно. У нас договор. Они вынуждены приветствовать нас, мы — их.

— Знаешь, — говорит Нина, — свастика встречается ещё у древних индийцев и на античных греческих вазах…

У неё потрясающая способность знать тысячу никому не нужных вещей. Обычно это меня восхищает. Но не сейчас.

— Идём! — грубо говорю я. — Так мы и к концу демонстрации не успеем!

Нина вскидывает глаза, но не обижается. Мы спешим навстречу рвущимся в переулок звукам оркестра.

Под аркой нового дома мы выходим на улицу Горького. И здесь мгновенно забывается встреча в переулке. Сплошной, нескончаемый, во всю ширину недавно раздвинутой магистрали людской поток. Перебивающий друг друга рёв оркестров, лихой баян, гулкие удары здоровенных ладоней в кругу играющих в «жучка».