Всемирный следопыт, 1929 № 10

22
18
20
22
24
26
28
30

Мой отъезд был назначен на ночь. Стражи к моей избе зверобои не поставили, решив, что без оружия и припасов я не убегу. Погасив огонь, уже одетый в дорогу, я просидел в избе пять томительных часов, ожидая упряжку. Но вот раздался слабый скрип снега под полозьями нарт и осторожный стук в окно. Не помня себя от волнения и радости, я выбежал на улицу.

Мороз был лютый, не меньше 40° по Реомюру[7]. Вызвездило. Полная луна колдовала там, в вышине, на угольно черном небе. Я стоял, затаив дыхание, полный тревоги перед новыми опасностями и приключениями. Бесцеремонный удар в спину опрокинул меня в нарты. Так немой гиляк пригласил меня садиться. Хлопнул бич, упряжка рванула и понеслась.

И сейчас перед взором моим стоит безлюдная снежная равнина Амурского лимана, а затем Татарского пролива. Ни огонька, ни строения, ни деревца, лишь бесконечная снежная гладь, брызжущая под луной мириадами холодных синих искр.

Фактор был прав, говоря, что его упряжка делает по 30 верст в час. Самое большее через пять часов молчаливый китаец, одинокий житель Частых островов, отпаивал уже меня желтым, дьявольски крепким ханшином.

На Частых прожил я не всю зиму, перекочевав еще до вскрытия Татарского пролива на Сах-э-лян, так как думал, что на этом острове скорее найду заграничное судно. И как я после каялся в этом переселении! Чистенькую фанзу желтокожего отшельника Частых островов променял я на гиляцкую юрту, где спали на полу вповалку взрослые, дети, собаки. Эта куча людей и животных наполняла юрту невыносимым зловонием. Большинство гиляков болеет какой-то ужасной болезнью, гниет заживо. Лица их зачастую представляют сплошную гнойную маску. И вот в таких то условиях провел я несколько жутких месяцев, дойдя до степени тихого помешательства. Лишь в мае покинул я Сах-э-лян, увозя на память об этом проклятом острове гнойные струпья и язвы за ушами и на шее.

„Раздался слабый скрип снега под полозьями нарт и осторожный стук в окно…“

Китобойная шхуна, забравшая меня с Сах-э-ляна, шла совсем не в Сан-Франциско. Hо я был даже рад этому, ибо, чудом спасшись от линчевания, возненавидел калифорнийские нравы. Китобой шел к берегам Аляски. И 25 июня 1851 года, то есть ровно через полтора года после отъезда из Спб., я увидел горные хребты Большой Земли, как зовут Аляску местные краснокожие.

И сюда, в этот „полярный ад“ прибыл я, человеческая песчинка, студент-первокурсник столичного университета Филипп Федорович Бокитько, по паспорту же мещанин Погорелко, а в сущности и не студент и не мещанин, а чорт знает что. Место свое в жизни, и место крепкое, я нашел уже позже, когда из Погорелко переименовался в Черные Ноги. Не таращь глаза, Михайла! Так прозвали меня мои друзья-краснокожие. А моим белокурым друзьям, англичанам и американцам, это прозвище дало право переименовать меня в мистера Блекфит. А теперь уж и сам не знаю, на какое же из этих четырех имен имею я большее право.

„Полярный ад“ не сломил меня, не погасил во мне „дум высокое стремленье“. О, нет! Наоборот. Знаешь, какие слова выгравированы на стволе моего верного шаспо? Строки из стихотворения Рылеева:

Не христианин и не раб, Прощать обид я не умею…

Знаешь ли ты что-нибудь об Аляске? Уверен, или ничего или очень мало. Россия всегда мало интересовалась своей североамериканской колонией. А это удивительная страна. На севере ее бродят свирепые „лысые“ — белые медведи, а в южной половине порхают мексиканские колибри.

Но суть не в колибри. Суть в том, что Аляска — страна для мужчин в лучшем смысле слова. Главное здесь — это равновесие между мускулами и нервами. Аляска — страна инстинкта и импульса. Здесь все просто. Здесь нужно буквально цепляться за жизнь. И как здешняя жизнь непохожа на мою прошлую, на ту, которой живете сейчас и вы! У вас на первом месте мысль, здесь — дело, у вас можно убедить словом, здесь — только действием. Здесь у нас только один закон — силы, кулака, а еще лучше — оружия. И вот тут-то, перед лицом неоднократной смертельной опасности я понял, что значит жить и любить жизнь. Только здесь я научился брать жизнь большими кусками. Я научился, как волк, следить за добычей с терпеньем столь же огромным, как и мучивший меня голод. Я познал сладость бешенства и опьяняющую злобу при уничтожении врага.

Однажды я видел, как медведица-гризли учит своих медвежат. Она лупит их так, что у бедных малышей буквально трещат кости. Так же по-звериному жестоко учила меня жить Аляска. Но я благодарен ей за все те тумаки, шлепки, затрещины, которыми она меня награждала. Эта лупцовка сделала из меня другого человека.

Какого? Это долго рассказывать. Да и не передать пожалуй полностью, что сделалось со мной, с моим умом, сердцем, мыслями, верованиями за эти долгие шестнадцать лет. Но какая страшная ломка произошла во мне, какая умопомрачительная переоценка всех ценностей! Например, к ужасу своему убедился я, что наша хваленая цивилизация, как едкая кислота, может только портить, разлагать, разрушать. Вот доказательство.

У туземцев Аляски до нашего здесь появления ни один человек не имел права владеть большим, чем ему необходимо для жизни. Все лишнее он обязан был отдать нуждающемуся. Они почти не знали, что такое „мое“ и „твое“. Уж конечно они не читали Прудона. И все же основной их закон буквально по-прудоновски гласит: „собственность — кража“. У этих „дикарей“ работают все одинаково и все поровну получают за свой труд. Вот тебе и воплотившиеся фаланстеры Фурье[8] и „коммуны гармонических интересов“ Оуэна!

А что мы, русские, цивилизованная нация, сделали с этой аляскинской идиллией? Во-первых — принесли заразные болезни. Затем мы познакомили туземцев с водкой. Аляскинские „аршинники-самоварники“, которые в тысячу раз злее и жаднее лабазников Апраксина рынка[9], на водке и строют всю свою коммерцию. Мне кажется, что друг наш Алеша Плещеев[10] именно их-то и назвал „рабами греха, рабами постыдной суеты“. Эх, посмотрел бы он, нежная поэтическая душа, как здесь, не смущаясь „гонимых братьев стоном“, грабят, оскорбляют, притесняют! Способ местных негоциантов крайне прост: туземца сначала опаивают водкой, а потом обирают до нитки. Это называется „торговлей с дикарями“. И теперь, благодаря стараниям многих представителей „цивилизованной“ русской нации, туземцы Аляски, все эти тлинкиты, иннуиты, колоши, самоеды, медновцы, кенайцы превратились в лучшем случае в лентяев, воришек, пьяниц, в худшем же — в разбойников с большой дороги или в береговых пиратов. Лишь племена, отгородившиеся от всяких сношений с русскими, сохранили в неприкосновенности свою первобытную чистоту, высокую нравственность, великодушие и муравьиное трудолюбие. Среди одного такого племени, тэнанкучинов, я недавно провел целых восемь месяцев.

И я не сказал бы, что все творимые здесь гнусности объясняются только невысокой моральной ценностью русских колонистов, к достоинствам которых можно отнести лишь их неслыханную выносливость и дерзкую отвагу. Нет, нужно глубже смотреть. Просто мы оказались в культурном отношении ниже туземцев. Как это ни дико звучит, но это правда. У тэнанкучинов я видел их парламенты — „кашги“, — громадные круглые сараи. И эти парламенты существовали уже тогда, когда не было еще Вестминстера[11], когда на месте Москвы кочевали скифы. А мы принесли туземцам свои варварские полицейские порядки. И что только вытворяла здесь каждая административная тля! Впрочем хороши и верхи! Я никогда не был квасным, оголтелым патриотом, но все, что я видел здесь, нанесло окончательный удар моему национальному чувству.

И вот теперь я на бездорожье. Все пути, которые когда-то я считал верными, обманули меня. Я возненавидел своих соотечественников, я разочаровался и в фетише нашем — людей XIX столетия — в цивилизации. Да, с ней что-то неблагополучно, она гниет. В чем ее болезнь, я не знаю, едва ли поймет это и все наше поколение. Может быть дети или даже внуки наши спасут цивилизацию от разложения заживо. Этой верой и будем жить.

Как видишь, это письмо превратилось буквально в письмо „с того берега“, — да простит мне русский Вольтер[12] этот невольный плагиат!

И вот теперь, когда свежая молодая страна эта запакощена, растлена, ограблена, ее продают по самодержавно-крепостническому праву, как какую-нибудь бездоходную Березовку или Голодаевку. Продают не только землю с природными ее богатствами, но и население, как некое человеческое стадо. Я готов плакать в бессильной злобе, готов задушить тех, кому в голову пришла эта гнусная и глупая мысль. Я так люблю эту страну!

И какой чудный народ аляскинские зверобои! Большей частью это молчаливые суровые люди. Среди них нашел я характеры глубокие, сильные, прекрасные. И как радостно было под грубой корявой внешностью находить золотое содержание. Их отзывчивость, честность, великодушие, смелость на первых порах буквально подавляли меня. А их гостеприимство, перед которым все ваши понятия о гостеприимстве — ничто! Правда этика их крайне примитивна. Например — непростительное прегрешение против полярной охотничьей этики совершает тот зверобой, который, покидая зимовье, не оставит в нем сухих щепок для растопки.

Я сжился с этим народом, знаю их прекрасно и полюбил их, потому что они показали мне другую жизнь. И я доволен прожитой жизнью, и мне не в чем упрекнуть себя…»