В наши дни Сахалин — высокоразвитый промышленный регион России по добыче нефти, каменного угля, рыбы, краба, морепродуктов, заготовке и переработке древесины. На эти богатства и позарились любители рисовой водки сакэ и чайных церемоний. Дали им хорошо по сопатке, до сих пор не рыпаются, помнят пинок русского сапога на своей заднице.
В ту дождливую грозовую ночь, подыхая от качки на корме «Робкого», я был далёк от подобных рассуждений. Ни о чём, кроме как о клочке неколеблемой суши, не помышлял. Боцман Александр Ануфриев, спускаясь со шлюпочной палубы, где проверял увязку тентов, мимоходом бросил:
— Видишь маяк? Сахалин шлёт нам последний привет… Чего торчишь на корме? Ступай в каюту, промокнешь.
На шее боцмана болтается на ремешке карманный радиоприёмник. Потрескивая помехами, то тише, то громче — в такт качке и в унисон погоде — транзистор дребезжит песней:
На мне уже давно сухой нитки нет. Но здесь, на свежем ветру чуточку легче. И как хочется туда, где сидит в тепле за чашкой кофе смотритель маяка, слушает потрескивающий радиопомехами транзистор, и пол под ним не ходит ходуном.
Всё менее различимыми в темноте ночи становятся далёкие вспышки. Всё яростнее швыряет «Робкого» кипящее пенистыми волнами ревущее море.
И понесла же меня нелёгкая навстречу бурям и штормам, ураганам и тайфунам! Сидел бы в подвале научного центра за переводами японских заумных статей!
Так нет же! Романтики захотелось!
Вот уже и вспышек маяка не видно. Прощай, Сахалин!
От дурноты морской болезни, выворачивающей нутро наизнанку, на ум приходят слова популярной песни:
Вот бы мне сейчас туда, на крутой бережок, и камешки бросать! К смотрителю маяка ненароком забрести…
Но уже далеко позади мыс Анива, не видно никогда не гаснувших огней его маяка. За кормой пролив Лаперуза. И во властно–бушующем океане мотается на вздыбленных волнах маленький китобоец.
Буря рвала неистово вздыбленное море, и казалось, потонула в нём вся земля, и вся планета потрясена этим бушующим штормом.
Отвыкший от качки я исхожу рвотой на безостановочно летающей корме. Уцепившись за леер, то низвергаюсь в провал между водяными холмами, то взлетаю на них, словно на качелях с тридцатиметровым размахом. Стороной в нескольких милях, теряясь в волнах, встречным курсом движется японское судно. Топовый огонь на его мачте то появляется, то исчезает за водяными холмами. Блевать уже нечем. Лёжа грудью на леере, судорожно сотрясаюсь в приступах непроходящей тошноты. Дышу тяжело, со стонами, и слёзы катятся из глаз: не из жалости к самому себе, а от мучений качки.
Моторист Боря Далишнев сменился с вахты в «преисподней» — загазованном и жарком машинном отделении. Подставляя потную грудь холодному ветру, хлопал по ней ладонью, блаженствовал:
— О-ох… Хорошо–то как… О-ох… Что, плохо, Генаха?
— Сил нет, Боря… Помираю…
Широко расставив ноги, Борис вытирал ветошью замасленные руки, ободряюще, с весёлыми нотками в голосе, крикнул:
— Привыкнешь… Море — суровая школа. Терпи, моряк. Бог терпел и нам велел… Знаешь поговорку?
Я кивнул, согнувшись в позыве рвоты. Ища сочувствие, поспешил ответить: