— Вы улыбаетесь? Вы не верите? — спросила она испуганно, мягко беря меня за руку.
— Нет, верю… Но этого мало: я еще и хорошо знаю вас.
— Что вы хотите сказать?
— То, что вы вообще никого не любили… Вы любите только жизнь… ничего больше.
Она откинулась на спинку дивана и, глядя куда-то вдаль своими большими, черными, сейчас расширенными глазами, словно впервые разбираясь в своей душе, медленно произнесла:
— Да… пожалуй… А ведь и в самом деле, я никого не любила… Как вы верно сказали!
День гас. Мария Диаман встала и опустила шторы.
— У меня какое-то скверное предчувствие…
— Отчего?
— Не знаю. А, да все равно! Давайте выпьем вина…
Она принесла бутылку Шамбертена, звонко раскупорила, налила в стаканы.
— Выпьем за мое полное прощение!
Я протянул мой стакан. Мы чокнулись, и она залпом выпила вино.
Неслышно, незаметно, странно мое сердце наполнилось тоже предчувствиями надвигающегося ужаса, чьей-то гибели и смерти.
И в ту же минуту предательская жалость к этой женщине тихо и сладко охватила мою душу. Никогда еще во всю мою жизнь я не испытывал такого страстного и победного желания спасти и помочь, как в этот вечереющий час, полный неожиданности, неясных томлений и необъяснимого раскаяния.
И вдруг мой слух уловил негромкие, сдерживаемые рыдания. Мария Диаман плакала.
И тогда, внезапно потеря в волю над собой, я опустился на колени пред этой несчастной женщиной, готовый утешить ее, как побитого и униженного ребенка.
Не знаю, не помню, не сознаю, как все это случилось, что сплело нас в этот страшный, огненный миг, соединивший в себе страсть, тоску, нежность, жестокость отмщения кому-то невидимому и ушедшему.
Порыв прошел.
Гладя мои волосы, Мари говорила мне о том, как она измучена, как ей жутко и пустынно жить, как до сих пор она чувствует, будто пощечину, эту пачку денег, брошенную мной в лицо ей, лежащей на полу в квартире Варташевского после его убийства.