– Нехорошо, ваше благородие, – сказал Боб твердым голосом, – нехорошо изволите делать, и, если с Дэвидом что-нибудь случится, грех будет на вашей душе.
– В тюрьму мерзавца, в кандалы! – закричал лейтенант.
Боба увели. Я пошел по одному трапу, он по другому. Однако в кубрике мы встретились.
– Вы за меня наказаны, извините, ваше благородие, я вам за это сослужу в другой раз.
– Э, это ничего, любезный друг! Только ты потерпи, побереги свою кожу.
– Я-то готов терпеть, ваше благородие, да мне жаль беднягу Дэвида.
Матросы повели Боба в тюрьму, а я пошел в свою каюту.
На следующее утро матрос, который мне прислуживал, осторожно затворив дверь, подошел ко мне с таинственным видом.
– Ваше благородие, позвольте мне передать вам два словечка от Боба.
– Говори.
– Вот, изволите видеть, ваше благородие, Боб говорит, что его и других беглецов, конечно, нельзя не наказать: но, дескать, за что же наказывают Дэвида, который не виноват ни душой, ни телом?
– Он правду говорит.
– Когда так, ваше благородие, то не потрýдитесь ли, дескать, вы сказать два словечка капитану? Он у нас отец-командир и без толку наказывать не охотник.
– Я сегодня же поговорю с ним, ты можешь передать это Бобу.
– Покорнейше благодарим, ваше благородие.
Это было в семь часов утра. В одиннадцать арест мой закончился и я пошел к капитану. Говоря как будто от себя, я сказал ему, что несправедливо держать бедного цирюльника вместе с другими в тюрьме, когда он ни в чем не виноват. Капитан сразу же приказал его выпустить. Я хотел было идти, но он пригласил меня на чай. Добрый Стенбау знал, что я был безвинно наказан, и хотел дать мне почувствовать, что он не может отменить распоряжения лейтенанта, потому что это было бы нарушением дисциплины, но не одобряет его. После чая я пошел на палубу. Люди наши собрались в кружок около какого-то человека, которого я не знал: это был Дэвид.
Несчастный стоял, держась за веревку, другая рука его висела вдоль тела, взгляд его был устремлен на землю, которая виднелась на горизонте, как легкий туман, и крупные, безмолвные слезы катились по его щекам.
Таково могущество глубокой, искренней гордости, что все эти морские волки, которые свыклись с опасностями, пригляделись к крови и смерти, и из которых во время кораблекрушения или битвы, может быть, ни один бы не оглянулся, услышав смертный крик своего лучшего товарища, стояли теперь с печальными лицами вокруг этого бедняги, а он плакал о родине и своем семействе. Дэвид не видел ничего, кроме земли, которая постепенно исчезала, и по мере того как она делалась менее явственной, на его лице отражалась невыразимая горесть. Наконец, когда земля совсем уже скрылась, он отер глаза, как будто думая, что слезы мешают ему видеть, потом, протянув руки к этой исчезнувшей земле, зарыдал, упал назад и лишился чувств.
– Что там такое? – спросил лейтенант Борк, проходя мимо.
Матросы почтительно отстранились, и он увидел Дэвида, который лежал пластом.