И пошёл Пётр Фёдорович позади воза, завязав конец вожжей за верхнее бревно. Чалая и сама хорошо знала дорогу домой.
Всех колхозных коней забрали на войну. Три раза в Прудки на конюшню приезжали из райвоенкомата. Вначале мобилизовали самых гожих. Ох, как жалко их было отдавать! Фронт тогда остановился под Рославлем. Туда и гнали всю силу, в том числе и лошадиную. Потом забрали тех, которых забраковали в первый раз. А после вывели из станков и остальных. Осталась только чалая старая кобыла Нивка. В тридцатом году, когда повсеместно и поголовно народ погнали в колхозы, Нивку, тогда ещё молодую лошадь, Пётр Фёдорович и привёл в артель, на общее подворье. И теперь, когда одна власть ушла, а другая ещё особо не навела порядок, он сказал сельчанам, что Нивку забирает назад. Никто ему не возразил. К тому же, по доброте сердечной, в помощи он никому и никогда не отказывал. И Нивка работала не только на его хозяйство. А недавно в лесу мужики поймали трёх коней. Один хороший, кавалерийский, жеребец. Остальные же два так себе, тоже, видать, где-нибудь в таком же колхозе мобилизованные. Пётр Фёдорович развёл их по домам. Кормить велел хорошо. Приказал вывезти из конюшни колхозное сено. Всё равно прахом пойдёт. Развезли по дворам, всем по колхозному клоку досталось. На тягло выделил особый пай. Приговаривал:
– Зима зимой, война войной, а весна всё одно зерна в землю попросит…
Оставшись на вырубке одни, Воронцов, Пелагея и Зинаида кинулись потрошить узелок с едой. Воронцов тут же расчистил до земли снег, развёл небольшой костерок. Нарезал прутиков. И они принялись жарить на огне сало.
– Как хорошо в лесу! – сказала Зинаида и посмотрела на Воронцова. – Что помалкиваешь, приёмыш? О чём с тятей говорили?
Пелагея тоже заметила, как разом изменилась сестра, как смотрит она на Курсанта, как по делу и без дела задевает его то словом, то плечом. И ведь подумывала втайне, что парень-то действительно красавец, и характером хорош, хоть и молчаливый малость, но, должно быть, это оттого, что в такие обстоятельства попал. Вот бы, думала, сестре такого жениха. А теперь, наблюдая за Зинаидиной игрой, вдруг шевельнулась в сердце какая-то ревность, что ли… Откуда? Почему? У неё ведь муж есть. И, может быть, совсем скоро Иван вернётся домой. А этот поживёт и – благодарствуйте, хозяюшка, за хлеб-соль и сладкую постелюшку. Хотя сладкой-то постелюшки и не было. И не будет никогда. И называет он её не Пелагеей, как ровню, а Пелагеей Петровной. Должно быть, чтобы на расстоянии держать, её – от себя, а себя – от неё. Ну держи, держи. Посмотрим, на сколько твоей державы хватит. Вон как Зина разрумянилась. Давно её такой весёлой и счастливой не видела.
– Ой, вспомнила я то место! – вскрикнула вдруг Зинаида и уронила в снег свой кусочек сала, который несла-несла к скибке хлеба, да так и не донесла.
Воронцов поднял обронённый румяный кусочек, обдул с него снег и бережно положил на подставленный Зинаидой хлеб.
– Слышите, что я говорю? Я знаю то место, где Прокошка от меня сбежал. Тут, недалеко. Надо поехать вон по той дороге, с километр, а там, справа, будут пологий холм и три сосны. Приметные. Мимо них не пройдёшь. Внизу, по всему холму, пни стоят. Высокие. Вот на тех пнях я и рвала опёнки. Где-то там. Больше ничего вспомнить не могу. Туда надо идти. Там, может, ещё что вспомню.
Они быстро доели остатки обеда.
– Ждите меня здесь, – сказал он Пелагее и Зинаиде, взял топор и на лыжах пошёл сперва по главной дороге, а потом – вдоль лесного просёлка, наполовину заросшего орешником, про который, как видно, и говорила Зинаида.
Зинаиду он с собою не взял. Наказ Петра Фёдоровича переступить не посмел.
Воронцов так и держал, не выбираясь на саму дорогу, чтобы не показывать следа, чтобы лыжня его походила на охотничью. На всякий случай.
Прошёл с километр. Никаких сосен не встретил. Но нашёл ещё одну дорогу, более глухую. Пошёл вдоль неё. Снова пробежал с километр. И – вот он, холм с тремя соснами и старыми пнями, почти до срезов заваленными снегом.
Воронцов огляделся, прислушался. Лес жил своей жизнью. Что ему война? Шуршали по коре сосен шустрые дымчатые поползни, осыпали с высоких ветвей искрящийся иней. Где-то неподалеку долбил дятел. На снегу темнели заячьи следы. Заяц ему ни к чему. А вон и лисий, даже два. И он пошёл по лисьему следу. След петлял. Лиса явно мышковала.
Лаз он нашёл сразу. Лисий след и привёл к нему. Чтобы не топтаться вокруг, поставил лыжи крест-накрест и спустился вниз. Внизу было темно, морозно. Зажёг спичку. Свет выхватил заиндевелую лестницу и ближнюю стену сруба, край то ли нар, то ли стеллажей в три яруса, бревенчатый потолок, тоже обмётанный свежим искрящимся инеем.
– Нашёл! – вскрикнул он и увидел керосиновую лампу, прикреплённую к стойке в глубине прохода.
Он зажёг ещё одну спичку, снял с лампы стекло, пошевелил пальцем сырой, пахнущий керосином фитиль, поднёс к нему огонь, и пространство света в чёрном зеве землянки сразу расширилось до пределов всех четырёх стен. Он огляделся и увидел в глубине, куда уводил узкий коридор, зияющий чёрный проём. Значит, здесь не четыре стены, понял он. И, держа над головой лампу без стекла с трепещущим живым пламенем, осторожно, ощупывая каждым шагом земляной пол перед собой, двинулся вперёд.
Сколоченные из тёсаных жердей полки в три яруса были сплошь уставлены ящиками и завалены мешками. В них лежало солдатское обмундирование: комплекты летнего х/б, шинели, тюки портяночной фланели, брезентовые ремни, сапоги. Оружия не было. А вот и пилотки. Как же Прокопий их разглядел? Стопы пилоток лежали на дальнем стеллаже.
Воронцов подошёл к дверному проёму и заглянул в смежное помещение. Оно было меньше первого. Такие же жердевые полки с укосинами. Узкие проходы. На полках ящики с банками. Он осмотрел и этот склад: тушёнка, рыбные консервы, кули с сухарями. Бумажные мешки были проедены мышами. Воронцов обшарил всё. Осмотрел все углы. Оружия не оказалось и здесь.