Всемирный следопыт, 1930 № 12

22
18
20
22
24
26
28
30

— А! Гриневский! Здравствуй. Какими судьбами? Входи, входи!

—А, Гриневский, входи, входи…

За обедом, потом за вечерним чаем мы много и горячо говорили о жизни, о литературе.

Он дал мне серебряный рубль, пачку папирос. И наскоро выпив рано утром чаю, я отправился на вокзал, где уговорился с кондуктором товаро-пассажирского поезда. Я дал кондуктору сорок копеек. Он посадил меня в пустой товарный вагон и запер его. У меня были хлеб, колбаса. Пока тянулся день, я расхаживал по вагону, мечтал, ел, курил и не зяб, но вечером ударил крепчайший мороз, градусов двадцать. Всю ночь я провел в борьбе с одолевающим меня сном и морозным окоченением: если бы я уснул, в Перми был бы обнаружен мой труп. Эту долгую ночь мучений, страха и холода в темном вагоне мне не забыть никогда.

Наконец, часов в семь утра, поезд прикатил в Пермь. Выпуская меня, кондуктор нагло заметил:

— А я думал, что ты уж помер!

На рыже, в чайной было жарко, тесно; множество мужиков и рабочих, следующих, как и я, на заработки, чаевничали, курили, кричали, пили водку. Под столами были свалены мешки, котомки. Дым знаменитой махорки «Три звездочки» заскакивал в дыхательное горло удушьем. Так как у меня не было денег, то я обменял свою баранью шапку на старую из поддельной мерлушки, получив двадцать копеек придачи, и напился чаю с баранками, а затем, около девяти часов, пошел с письмом отца к Ржевскому.

Прочтя письмо отца, Ржевский — замкнутый, спокойный поляк лет сорока — пошептался с женой, и она передала меня какому-то старичку, может быть, ее отцу или отцу Ржевского. Старичок повел меня по лестнице наверх, и я очутился в очень просторной, очень светлой большой квартире. Пол был паркетный, обои светлые, мебель в чехлах. Картины и огромные тропические растения поразили меня. Еще никогда я не был в такой квартире, а о паркетах только читал.

В тот день была оттепель, отчего мои валенки просырели, и я с ужасом видел, что на каждом шагу оставляю широкие грязные пятна сырости. Заколебавшись, я остановился. Между тем старичок со всей возможной деликатностью, а может быть, с тайным ехидством ласковым движением руки приглашал меня итти все дальше за ним, через гостиные, залы — в столовую. Я думаю теперь, что меня могли бы избавить от такого унижения.

Я останавливался раз пять. Уши мои горели. Наконец я был в столовой, где кипел серебряный самовар, и тотчас же сел за стол, поглубже упрятав ноги. Кроме старичка, были здесь старушка и девочка, а вскоре пришли хозяева, Ржевские. От смущения я лепетал не знаю что. Говорил о приисках золота, рассказывал свои морские похождения, рассказывал об отце, о нашей семье. Я сказал: «Как у вас хорошо!» — чем, видимо, польстил хозяевам, но в ответ получил рассуждение о том, что такой комфорт достигается упорным трудом. Я выпил стакан чаю с молоком в серебряном подстаканнике, с’ел колбасы, сыру. Куда-то уйдя, Ржевский вернулся с письмом. Это была записка вагонному мастеру железнодорожного депо с просьбой дать мне работу. Затем, узнав, что я без денег, Ржевский дал мне рубль и велел приказчику завернуть для меня три фунта разной колбасы. Я попрощался и ушел тем же путем, провожаемый внимательными взглядами служащих.

Кажется, я не понравился, — я был дик. На улице я вздохнул с облегчением и немедленно отправился в депо, где и был принят чернорабочим, с платой пятьдесят копеек в день и десять копеек в час за сверхурочные.

После того я нашел маленькую комнату с матрацом, но без подушек, за четыре рубля в месяц и, прописав паспорт, на следующее же утро, к шести часам утра, был в депо.

Хотя в позапрошлую зиму я работал в вагонных мастерских, в Вятке, однако разница была велика. Там я главным образом имел дело с деревообделочными станками, стругавшими обшивные и половые доски и вырезывавшими колодки; материал — дерево — был не тяжел: здесь же мне пришлось работать до изнурения. Переноска всяких тяжестей — рельсов, котлов, возня с тяжелыми домкратами толкание паровозов на поворотный крут, словом, металл и металл. Кроме того почти каждый день я оставался на сверхурочных, приходя домой — часов в девять вечера — до того усталый, что не мог ни есть, ни читать.

Между тем стало сильно таять и крепче пригревало солнце: началась северная весна.

Взяв расчет, я получил около четырех рублей и в один прекрасный день сел в поезд зайцем, направляясь на ближайшие, графа Шувалова, прииски, где, как я разузнал, можно было всегда найти работу. После двух вынужденных высадок, почти к вечеру, я доехал до станции, откуда надо было итти пешком на прииски.

Было темно, когда показались огни казарм. железных рудников. Мне никогда не забыть странной картины внутренности очень большой казармы, сложенной из гигантских бревен, куда я вошел просить ночлега. Вокруг стен шли нары, в промежутках между ними стояли простые столы. С потолка освещала это жилье сильная керосиновая лампа. Железная печь посредине казармы, раскаленная докрасна, нагоняла тропическую жару на длинной ее трубе, обходящей чуть ли не все помещение, сушились портянки, висели мокрые лапти. Однако главным в картине был ярко желтый цвет всего: пола, столов, портянок, рубах, людей и чуть ли не самого воздуха. Казалось, я смотрел на окружающее через желтое стекло. Это была пыль железной руды приносимая на ногах, в одежде и скопившаяся голами.

Утром я пошел дальше, горя нетерпением и отвагой. Я уже слышал о «хищниках». Мне грезились костры в лесу, карабины, тайные притоны скупщиков, золото и пиры, медведи и индейцы… Заметив, что докатился до индейцев, я оглянулся, но никто не слушал меня на дикой дороге.

III

Шуваловские прииски представляли собой скопление изб, казарм, шахт и конторских строений, раскинутое частью в лесу, вдоль лесной речки. Здесь работало несколько тысяч человек, не считая «старателей».

Прииски представляли собой скопление изб, казарм, шахт 

Среди постоянно сменяющейся массы рабочих были, наверное, воры, беглые каторжане, дезертиры, но их никто не тревожил. Фальшивый или чужой — краденный — паспорт покрывал все.

Бессемейных, пьяниц, босяков звали обидной кличкой «галак», сибиряков — «челдон», пермяков — «пермяк-соленые-уши», вятских — «водохлебы» и «толоконники», волжских — «кацапы», мордвинов-«лягушатники». («Лягва, а лягва! Постой, я тебя с’ем!») О мордвинах рассказывали, как один ищет другого.

— Васька!