…Именно в тот день, когда Сталин вспомнил ненавистно-любимую им семинарию, по спискам, утвержденным им, было расстреляно еще двести сорок человек, среди них двенадцать докторов наук.
Трое умерли с истерическим криком:
– Да здравствует товарищ Сталин!
По существовавшим тогда порядкам залп можно было давать лишь после того, как приговоренный к смерти закончит здравицу в честь Вождя.
Эпилог
Вознесенского пытали изощренно, днем и ночью; порою попросту отдавали молодым стажерам, чтобы те отрабатывали на бывшем члене Политбюро, портреты которого они еще год назад проносили в дни всенародных празднеств по Красной площади, приемы самозащиты без оружия.
Он тем не менее все обвинения категорически отрицал.
Министр наконец вызвал его к себе – после пяти дней, проведенных Вознесенским в госпитале; приводили в порядок лицо и массировали распухшие пальцы.
– Послушайте, Вознесенский, – заговорил он устало, с болью. – Я не знаю, для кого большая пытка разговаривать сейчас: для вас или для меня, ранее перед вами преклонявшегося. Улики неопровержимы, вот вам дело, садитесь и читайте, там показания членов Ленинградского бюро, допросы председателя Российского правительства Родионова. Первые подтверждают, что они фальсифицировали результаты партконференции по прямому указанию Кузнецова, который согласовал это с вами. Факт подтасовки бюллетеней бесспорен, все это есть в деле, – министр кивнул на гору папок. – Я нарушаю закон, знакомя вас с делом, которое еще не закончено… Процесс начнется не раньше, чем через полгода, слишком много фигурантов – разветвленный заговор великорусской группы…
– Не было никакого заговора, – сухо ответил Вознесенский. – Не было никакой фальсификации на выборах: либо это работа ваших провокаторов (работали провокаторы Комурова, министр об этом не знал), либо желание следовать политике «показухи», которой поражена вся страна, как раковой опухолью. Смотри, министр, это дело может оказаться твоим последним – тебя после него уберут, как убрали Ягоду и Ежова… Подумай… У тебя в руках сила…
Министр, сделавшись серым от ужаса и ярости, грохнул кулаками по столу:
– Скотина паршивая! Ты меня агитировать вздумал, контра! Я тебе поагитирую…
Через час Вознесенского вывели из тюрьмы – в легком костюме, шелковой сорочке, разрешив повязать галстук, – и посадили в «ЗИС». Рядом с ним сидели охранники в тулупах: мороз был восемнадцать градусов, деревья покрыты голубоватым инеем, небо бездонное, голубое.
Вознесенского привезли на Красную Пресню, на ту ветку, что шла к пересылке, и пересадили на открытую дрезину; по бокам устроились охранники; у одного на коленях лежал тулуп и меховая шапка; второй держал валенки, в которые были всунуты две бутылки водки, обернутые чистыми бланками допроса.
Полковник, ожидавший Вознесенского возле дрезины, сказал:
– Покатайтесь, поглядите, как хорошеет столица… Когда почувствуете, что превращаетесь в ледышку, подпишите бланк допроса. Вас немедленно напоят водкой, оденут в тулуп и валенки, отвезут в госпиталь. Не подпишете – ваше дело…
Кузнецову, бывшему секретарю ЦК, избитому, окровавленному, высохшему, устроили встречу с женой в кабинете Маленкова.
Есть ситуации, которые неподвластны слову, их нельзя описать – это удел скульптуры или музыки: выразить неописуемый ужас происходившего.
Когда встреча кончилась, Маленков сказал:
– От вас зависит все: признаетесь – спасу! Нет – не взыщите. Условия не мои, а товарища Сталина.