— А вы не хотите немножко расширить круг любимых авторов? — спросил Никита. — Допустим, иметь двух любимых фантастов?
Таня внимательно и серьезно поглядела на него, и Никите сделалось неловко от своего фатовского, гаерского тона, от игривых дурацких слов.
— Нет, — сказала Таня. — Не хочется. Пока не хочется.
И ушла.
А Никита бешеным кролем промчался из конца в конец бассейна и остановился, только задохнувшись от непривычной скорости.
— Ну что, брат, высекли тебя? — громко сказал он. — И правильно сделали.
Никита так резко крутнулся в кресле, что разбудил соседа — меднолицего сурового старика туркмена.
— Извините, бабай, — пробормотал Никита и закрыл глаза. Стоило ему увидеть ту, далекую Таню первого дня их знакомства, и новые воспоминания — точные, до жути напоминающие галлюцинации, безжалостные, как сель в горах, — понесли Никиту по извилистому руслу прожитых лет. Последнее время он стал опасаться за свою психику. Он не мог оставаться один, не мог читать. Снова и снова, как склеенный в кольцо киноролик, прокручивались события последнего времени.
Но в отличие от ролика всякий раз воспоминания его обогащались новыми деталями. И после очередного «сеанса» Никита чувствовал себя настолько разбитым, измочаленным, что это пугало его.
Вспоминать стало привычкой, чем-то вроде тайного порока — желанного и опасного одновременно. Спасала только работа.
…А лететь еще предстояло восемь часов.
Все внешние события того времени: работа в «Интуристе» (Никита окончил английскую школу, ту самую знаменитую ленинградскую школу № 207, что во дворе кинотеатра «Колизей»), учеба на английском отделении филфака в университете, приглашение на работу в таможню, курсы, практика в таможне аэропорта — все эти достаточно важные события жизни были всего лишь бледным фоном. А центром, точкой, на которой замыкалось все существование Никиты, была она, Татьяна, Таня.
Это было какое-то наваждение, сумасшествие какое-то! Он часа не мог прожить, чтобы не видеть ее или, по крайней мере, не слышать ее голоса. Боже мой, где только они не встречались, на какие только ухищрения не шли, порой неприятные, даже унизительные, ради того, чтобы добыть крышу над головой, остаться наедине. На ночь, на вечер, на пару часов!
Он брал своим приятелям билеты в кино, театр, сносил их понимающие ухмылки и подмигивания. Он снял комнату у вздорной, суетливой старушонки, которая в любой миг могла постучаться и с неосознанным старческим садизмом просидеть целый вечер, разматывая нескончаемый клубок сплетен о каких-то других старухах, прихлебывая чай и беспрестанно поправляя языком выпадающую искусственную челюсть.
Однажды, когда они лежали утомленные, счастливые, оглушенные своей любовью, Никита вдруг почувствовал, что на грудь ему капает что-то теплое. Таня плакала.
— Я не могу так больше, Никита, — прошептала она, — я больше не выдержу, Я тебя так люблю, ты даже не представляешь, как я тебя люблю, но я больше не могу так!
— Я тоже, — сказал Никита и весь напрягся, закаменел от жалости к Тане, от огромной нежности и жалости.
— Медовый месяц! Под чужой крышей, украдкой, тайком… Как воры! Почему?
— Вот что, — сказал Никита, — ни у тебя, ни у меня мы жить не можем. И ждать еще по меньшей мере год, а то и больше, пока мне дадут квартиру, тоже не можем. Мне предлагают работу неподалеку от Алиабада, в горах, на границе. Все говорят — дыра жуткая. Маленький КПП, а на таможне двое — я и мой помощник. Но живут же там люди! Ты согласна?
— Да, — твердо ответила Таня. — Да! Я согласна, куда угодно. Я хочу, чтоб у нас был свой дом. Хочу родить тебе дочку и сына. Я согласна.